больше, заплакала.
Этот беспомощный ее плач переплеснул мне сердце. Оно уже не могло таить, не могло удержать того, что в нем копилось, — и это выплеснулось: что-то блеснуло мне, как вдохновенье, откровенье. По мне пробежало дрожью… и страх, и радость. Я уже знал. Знал, что таившееся во мне, неясное… сейчас вот станет ясным, раскроется. В мыслях… — или в душе?.. — светилось и просилось определиться и стать реальностью, было в каком-то взвешивании, в некоей неустойчивости — «Да?.. Нет?..» Светилось одно слово, как живое, — точнее не могу выразить. Это слово было — «суббота». Взвешивалось оно, качалось во мне: «Да?.. Нет?..» И я уже знал, что «да». Как бы по вдохновению, слушаясь голоса инстинкта, не рассуждая… а также и по привычке к протоколу, я поставил вопрос о «сроке»: «Когда это произошло?» Стараясь подавить волненье, я тут же восстановил для них: встреча Васи Сухова со старцем на Куликовом поле произошла около 3 часов пополудни, в канун памяти великомученика Димитрия Солунского, в субботу, 25 октября, — в Родительскую субботу, Димитриевскую. Это, бесспорно, точно: Сухов возвращался от дочери, со ст. Птань, где его угостили пирогом с кашей, и он вез кусок пирога внукам, потому что в тех местах этот день доселе очень чтут и пекут поминовенные пироги… пекли и в это время всеобщего оскудения. Я восстановил для них с точностью, когда произошло явление там. И знал, с неменьшей же точностью, когда произошло явление здесь.
Оля, смертельно бледная, вскрикнула:
— Да?! Вы точно помните?.. В Родительскую?! Я… я в церкви поминала… Папа… слушай… папа!.. — задыхаясь, едва выговорила она, держась за сердце, и показала к письменному столу, — там… в продуктовой… записано… и в дневнике у меня… и в твоей!..
И выбежала из комнаты.
Среднев глядел на меня растерянно, почти в испуге, и вдруг, что-то поняв, судорожно рванул ящик стола… но это был стол профессора. Бросился к своему столу, выхватил сальную тетрадку, быстро перелистал, ткнул пальцем… Тут вбежала Оля с клеенчатой тетрадью. Среднев — руки его тряслись — прочел прерывисто, задыхаясь: «…200 граммов подсолнечного масла… 300 граммов пшена… штемпель… 7 ноября…»
— Но это… 7 ноября!.. — крикнул он в раздражении не то в досаде и растерянно посмотрел вокруг.
— Да!.. 25 октября по-церковному!.. В Родительскую субботу!.. В церкви были тогда, 7 ноября… поминала… ты ходил по Посаду!.. — выкрикивала, задыхаясь, Оля. — В ту же субботу, как там, на Куликовом поле!.. В тот же вечер… больше четырехсот верст отсюда!.. В тот же вечер!.. Папа!..
Она упала бы, если бы я не поддержал ее, почти потерявшую сознание. Среднев смотрел, бледный, оглушенный, губы его сводило, лицо перекосилось, будто он вот заплачет. Он едва выговорил:
— В тот же… вечер…
Он опустился на подставленный мною стул и закрыл руками лицо.
Оля стояла над ним, схватившись за грудь, и смотрела молча, понимая, что с ним сейчас совершается важнейшее в его жизни. Среднева сотрясало спазмами. Подобное «разряжение» я не раз видал в моей практике следователя, когда душа преступника, не в силах уже держать давившее ее бремя, разряжалась, ломая страх. Но тут было сложней неизмеримо: тут рушилось все привычное, рвалась основа и замещалась — чем?.. На это ответить невозможно: это вне наших измерений.
Оля смотрела напряженно и выжидательно, и это было такое нежное, почти материнское душевное движение — взгляд сердца. Я… не был потрясен: я был светло спокоен, светло доволен… — дивное чувство полноты. Видимо, был уже подготовлен, нес в «подсознательном» бесспорность чуда. Мелькавшие в мыслях две субботы — слились теперь в одну, так поразительно совпали, такие разные! Два празднования: там — и здесь, Неба — и земли. Света — и тьмы. И как наглядно показано! В ту минуту я высказывался: я светло держал в сердце. Уверовал ли я?.. Кто скажет о сокровеннейшем? Кто дерзнет сказать о себе, как и когда уверовал?! Это держит потайно сердце.
Я тогда испытал впервые, что такое, когда ликует сердце. Несказанное чувство переполнения, небывалой и вдохновенной радостности, до сладостной боли в сердце, почти физической. Знаю определенно одно только: чувство освобождения. Все томившее вдруг пропало, во мне засияла радостность, я чувствовал радостную силу и светлую-светлую свободу — именно ликованье, упованье: ну, ничего не страшно, все ясно, все чудесно, все предусмотрено, все — ведется… и все — так надо. И со всем этим — страстная, радостная воля к жизни — полное обновление.
Было и еще чувство, но не столь высокого порядка — чувство профессионального торжества: раскрыл! Будто и неожиданно? Нет, я внутренне уже ждал «самого важного». И оно раскрылось: из Сергиева Посада я уехал совсем другим, с возникшей во мне основой, на которой я должен строить «самое важное». Это бесспорный факт.
Чувство профессионального торжества… Но я знал, что это не я одержал победу, а Бог помог мне в моей победе: я одержал ее над собой, над пустотой в себе. Эту победу определить нельзя: это необъяснимо в человеке, как недоступны сознанию величайшие миги жизни — рождение и смерть. Тут было возрождение. Это — невидимая победа-тайна.
А видимая победа была до того наглядна, что оспорить ее теперь было невозможно: никакими увертками «логики», никакими доводами рассудка нельзя было опорочить «юридического акта». Мое предварительное заявление о дне и часе явления на Куликовом поле и почти одночасно здесь, в Посаде, было подтверждено документально: записями в дневнике Оли и в грязной тетрадке Среднева о… подсолнечном масле и пшене! Какими же серенькими мелочами — вот что разительно! Сколько же мне открылось в этом! Господи, красота какая во всем Твоем!..
Со Средневым свершалось сложнейшее и, конечно, непостижимое для него пока. Он отнял от лица руки, окинул все стыдливо, смущенно, радостно новым каким-то взглядом… смазал, совсем по-детски, слезы, наполнившие глаза его, и прошептал облегченным вздохом, как истомленный путник, желанный покой обретший:
— Го-споди!..
Оля в слезах смотрела на него моляще-нежно.
В Посаде я пробыл тогда недели две, не мог, не хотел уехать. Много нами тогда переговорилось и передумалось…
Особенно поражало нас в нами воссозданном: «суббота 7 ноября», сомкнувшаяся со «святой субботой», ею закрытая. Оля видела в этом «великое знамение обетования», и мы принимали это, как и она. Как же не откровение?! Не благовестие?! То, давнее, благовестие — преподобного Сергия великому князю Московскому Дмитрию Ивановичу — и через него всей Руси Православной — «ты одолеешь!» — вернулось и — подтверждается. И теперь ничего не страшно.
Мы переменялись явно, мы этого теперь хотели. Мы