— Знаю, слыхал уже, — сухо ответил Морель. — Где он?
— Были с госпожой в саду. Робер такой ладный стал да красивый, госпожа на него прямо не налюбуется! Да и он на нее, — простодушно добавил старый солдат. — По правде сказать, отец Жан, ежели бы нашему парню родиться дворянином, то лучшей парочки не придумать. А то ведь с этим итальянским еретиком у девчонки что-то не получилось…
— Получилось то, что должно было получиться. А ты выкинь из головы неподобающие мысли, если не хочешь, чтобы я тебя посадил на покаяние до самого Рождества. Так они, говоришь, в саду?
По пути ему встретилась Жаклин, испуганно залопотала, что госпожу видеть нельзя, она велела, то есть просила, не беспокоить, она себя плохо чувствует… Морель, не останавливаясь, заверил, что сейчас госпоже станет куда лучше, и направился к дверце в садовой ограде. Жаклин еще попыталась удержать его, отчаянно вскрикнув, что туда нельзя, но он молча оттолкнул ее в сторону.
Они сидели на траве и, похоже, едва успели разомкнуть объятия. Робер увидел его первым и вскочил, глядя ошалелыми глазами; Аэлис, не оборачиваясь, шаловливо протянула руки призывным жестом.
— Мир вам! — громко сказал Морель, подходя ближе.
Теперь оглянулась и она, но осталась сидеть, опершись на руки у себя за спиной и глядя на него — даже не с вызовом, а с выражением такого безразличия ко всему вокруг, такой погруженности в свое греховное счастье, что отец Морель невольно перекрестился и перевел взгляд на Робера.
— Когда ты приехал? — спросил он.
— Сегодня… то есть ночью еще, — ответил тот, медленно заливаясь краской.
— И где спал? Твоего коня утром привели из деревни — почему ты оставил его там, а сюда пришел пешком?
— Я… было поздно, не хотел будить сторожа — я вошел через потерну, а спал на конюшне, в сене…
— Надеюсь, хорошо выспался! Пойдешь сейчас со мной, там господин Ашар приготовил кое-что для моих бедных, поможешь донести.
— Зачем же! — воскликнула Аэлис. — Я велю, вам все отнесут!
— Мне нужен Робер. А ты была сегодня у мессы?
— У мессы? — Она туманно улыбнулась. — У нас нынче не служили, отец ведь забрал с собой капеллана…
— Могла бы и ко мне приехать. Пойдем, я тебя исповедую.
Аэлис широко раскрыла глаза, пожала плечами:
— Но, отец Жан… ведь мой духовник — отец Эсташ, я обычно…
— А исповедоваться можно не только у духовника. Так ты не хочешь?
Она медленно покачала головой и одарила его улыбкой столь пленительной, что у отца Мореля потемнело в глазах и явственно почуялось, как в этом благоуханном весеннем саду потянуло сернистым духом из преисподней.
— Vade retro, Satan![80] — крикнул он, замахнувшись посохом, и пошел к выходу, поманив за собой Робера.
Всю дорогу до деревни они молчали. Морель шагал быстро, взметая пыль обтрепанным подолом сутаны, Робер плелся следом. Несколько раз пытался заговорить то о местных делах, то о парижских, но Морель разговора не поддержал, и он молча тащил корзину, со страхом думая о предстоящем. Когда пришли, Морель отпер церковную дверь, велел идти в исповедальню и ждать там.
— …но ты хоть понимаешь, что вы наделали? — спросил он, услышав подтверждение тому, что уже и так знал. — Понимал и вчера, надо думать. И все-таки пошел на это, взял на душу такой грех! Ну ладно, твоя. А о её душе ты подумал?
— Нет, — честно сознался Робер. — Не до того было, по правде сказать.
— А зря! Потому что ее грех тяжелее, она изменила мужу. О муже ты тоже не подумал?
— О муже я думал раньше… Мне даже жалко его было, я его видел раз… в Париже, в соборе Богоматери. Он там молился. Я увидел его лицо, и мне стало его жалко, потому что я понял, что он несчастен. Но, отец мой, она ведь все равно его не любит! Так какая разница…
— Какая разница, хочешь ты сказать, верна ли она своей клятве или нарушила ее? Разница та, что клятвопреступников ждет геенна, вот какая разница!
— Да мало ли кто нарушает клятвы… Вон, в Париже говорили — и король Наваррский, и сам дофин, они тоже столько раз…
— Опомнись, безумец, при чем здесь твои дофины и короли? Я говорю о женщине, которую ты, как только что сказал, любишь!
— Но ведь я тоже согрешил?
— Еще бы ты не согрешил! Ты нарушил заповедь Господа нашего — «Не пожелай жены ближнего твоего…»
— Ну, какой он мне «ближний». И если уж на то пошло, он отнял Аэлис у меня, а не я у него. Но раз я тоже согрешил, выходит, меня тоже ждет геенна?
— Можешь не сомневаться, — пообещал отец Морель. — Можешь не сомневаться!
— Ну, если вместе, тогда не страшно.
— Безумец, безумец… Она что, и впрямь околдовала тебя? Опомнись, Робер, ну что с тобой творится, как мне проникнуть в твое окаменелое сердце?
— Да вовсе оно не окаменело, с чего вы взяли… Я вот сегодня вас увидел, и мне так хорошо стало… и стыдно, правда. Я ведь знал, что ругать станете.
— Робер, сынок, уезжай отсюда!
— Уеду, ясно, я ведь отпросился всего на пару дней.
— Уезжай сегодня, тебя затягивает трясина, еще шаг — и вам уже не спастись, ни тебе, ни ей… О ней подумай, если не думаешь о себе!
— Вот о ней-то я и думаю. Как же мне уехать сегодня? Ведь она помрет, если я ей скажу такое, да у меня скорее язык отсохнет! Нет, уехать мне сейчас невозможно. Завтра, может быть.
— Хорошо, завтра. Даешь слово?
— Лучше я не буду давать слово, мало ли как там обернется. Но обещаю, что попытаюсь уехать завтра, ну или чуть позже. Как же я могу не уехать? В Париж-то вернуться надо!
— Вот и возвращайся! И обещай не встречаться больше с Аэлис — потом, я хочу сказать.
— Ну, опять же, как такое обещать… А если случайно встретимся?
— Случайно — дело другое, — терпеливо разъяснил Морель. — Обещай, что не будешь искать с ней встреч; не губи ее окончательно, ты ведь должен пожалеть ее, если любишь.
— Хорошо, я… постараюсь не искать встреч.
— И чтобы она не искала!
— А вот за нее поручиться не могу. Вы же знаете, отец мой, какая она… если чего захочет. Только нынче зря вы ее сатаной обозвали, она ведь не со зла.
— Я не ее personaliter[81] обозвал сатаной, я просто узрел духа зла за всем тем, что случилось, а она, несомненно, сейчас в его власти. И чем скорее опомнится, чем скорее очистится раскаянием, тем лучше для нее же. Пойми, сынок, нет греха, которого не смывает чистосердечное раскаяние. Без следа смывает, каким бы черным он ни был!