– Дорогой… – Она дотрагивается до моего плеча, пытаясь успокоить. Я отстраняюсь, я впервые в жизни начал ее ненавидеть, это реальная, живая, пронзительно вопящая ненависть.
– Да, – говорю я, не в силах в это поверить. – Ты хочешь за него выйти, вот что ты собралась сделать.
Мама не отрицает. Ее взгляд говорит «да». Невероятно.
– И ты вот так просто забудешь папу? Будешь притворяться, что все ваше прошлое ничего не значит? – Как Брайен делает со мной. – Мама, он этого не переживет. Ты не видела, какой он стал в этом отеле. Он уже не такой, как раньше. Он сломался. – И я тоже. И что, если я, в свою очередь, тоже сломал Брайена? Почему любовь – как шар для сноса зданий?
– Мы с папой очень старались, – отвечает она. – Очень сильно старались, очень долго старались. Я всегда мечтала только об одном – чтобы у вас, детей, была та стабильность, которой мне в детстве не хватало. А вот этого я не хотела. – Мама снова садится. – Но я полюбила другого мужчину. – Ее лицо соскакивает – это сегодня со всеми происходит, – и нижнее оказывается полно отчаяния. – Так получилось. Мне хотелось бы, чтобы все было иначе, но нет. А жить во лжи плохо. Всегда плохо, Ноа. – Ее голос звучит умоляюще. – Ты же кого полюбил, того и полюбил, и ничего не поделаешь, да?
От этих слов грохот внутри на миг утихает. Это точно, я ничего не могу поделать, и мне вдруг хочется ей все рассказать. Что я тоже влюбился, и что тоже ничего не могу поделать, и что я только что сделал ему самое страшное, что только было возможно, и я не понимаю, как я так мог, и что мне просто невероятно хочется взять свои слова обратно.
Но вместо этого я просто выхожу из комнаты.
История удачи. Джуд. 16 лет
Я лежу в постели, но уснуть не могу, думаю о том, как Оскар целовал темноволосую Брук, пока я кармически пузырилась в шкафу. О том, как призраки мамы и бабушки объединились против меня. Но в основном о Ноа. Как он сегодня оказался возле студии Гильермо? Почему он был такой взволнованный и напуганный? Он сказал, что бегал, и что все хорошо, и что мы столкнулись случайно. Но я ему не поверила, как и в то, что он не знает, почему все мои закладки на Гильермо пропали. Он наверняка за мной следил. Но зачем? Я почти уверена, что брат хотел что-то мне сказать. Но, может, слишком испугался.
Он что-то от меня скрывает?
И зачем вчера рылся в моих вещах? Может, не только из любопытства. И деньги на экстренный случай – он на что их потратил? Я вчера всю его комнату обыскала и совершенно ничего нового не нашла.
Заслышав подозрительный шум, я сажусь. Маньяки с топорами. Они постоянно пытаются вломиться по ночам, когда папа уезжает на конференцию. Я отбрасываю одеяла, встаю, хватаю бейсбольную биту, которую держу под кроватью как раз на подобные случаи, и делаю быстрый обход дома, чтобы мы с Ноа могли прожить еще один день. Я заканчиваю свой обход у двери родительской спальни, думая о том же, о чем и всегда: комната все еще ждет ее возвращения.
На туалетном столике так и стоят ее антикварные пульверизаторы, пузырьки с французскими духами, коробочки в форме ракушек с тенями, помада, карандаши. В серебряной расческе остались ее черные волосы. Биография Василия Кандинского так и лежит лицом вниз, словно она возьмет ее и дочитает с той же страницы, где остановилась.
Но сегодня мое внимание привлекает фотография. Папа держит ее на ночном столике, думаю, для того, чтобы с утра первым делом посмотреть на нее. Мы с Ноа впервые увидели этот снимок только после маминой смерти. И я теперь насмотреться не могу на маму с папой в тот момент. На ней оранжевое платье с яркими разводами, как у хиппи, а пышные черные волосы закрывают почти все лицо. Глаза очень броско подведены сурьмой, как у Клеопатры. Она как будто смеется над папой, который стоит на одноколесном велосипеде, разведя руки в стороны, чтобы не упасть. Он тоже радостно улыбается. На голове у него черный цилиндр, как у Безумного Шляпника, а выгоревшие от солнца волосы доходят до середины спины. (Когда Ноа это увидел, они с папой молча перекинулись взглядами: О, Кларк Гейбл.) Помимо этого, у папы сумка со стопкой виниловых пластинок. На их загорелых руках сверкают обручальные кольца. Мама тут как всегда, а папа кажется совершенно другим человеком, таким, какого, в общем, как раз могла вырастить бабушка Свитвайн. Получается, что этот суперсумасброд на одноколесном велике сделал маме предложение всего на третий день знакомства. Они оба учились в одной школе, он на одиннадцать лет старше. Папа сказал, что просто не мог позволить себе ее упустить. Ни одна другая женщина не делала его таким счастливым, черт возьми.
А мама говорила, что ни с одним мужчиной ей не было так надежно. С этим-то суперсумасбродом ей было надежно!
Отложив фотографию, я задумываюсь о том, что было бы, если бы мама не умерла и папа вернулся бы к нам, как она решила. Маму, какой я ее знала, не особо интересовала надежность. У мамы, какой я ее знала, весь бардачок был забит квитанциями за превышение скорости. Она зачаровывала целые залы студентов своей страстью и эмоциональностью, а также своими идеями, которые критики называли дерзкими и разрушающими каноны. Она носила пелерины! На сороковой день рождения прыгнула с парашютом! И вот еще что: она постоянно тайно резервировала билет на самолет на одного в разные города мира (я подслушала), а на следующий день никуда не вылетала – зачем? И сколько себя помню, мама играла с огнем, когда думала, что никто не смотрит – держала руку над плитой, засекая, на сколько ее хватит.
Ноа однажды сказал, что слышит внутри нее конский галоп. И я поняла, что это значит.
Но я почти ничего не знаю о том, как наша мама жила до того, как появились все мы. Только то, что она, по ее собственным словам, была хулиганкой, которую перекидывали от одних приемных родителей к другим, потому что все складывалось плохо. Она рассказывала, что ее спасли книги по искусству в городских библиотеках, научив ее мечтать и зародив желание поступить в колледж. И все. Но она все время обещала, что расскажет мне все, когда я немного повзрослею.
Вот я немного повзрослела и хочу, чтобы мама мне все рассказала.
Я сажусь за ее туалетный столик перед ее длинным овальным зеркалом в деревянной раме. Мы с папой собрали всю ее одежду по коробкам, но подойти к этому столику ни у кого сил не хватило. Это казалось святотатством. Это был мамин алтарь.
Когда говоришь с кем-то через зеркало, душа переходит в другое тело.
Я брызгаю ее духи на шею и на запястья и вспоминаю, как мне тринадцать лет, я сижу прямо здесь перед уроками, методически нанося на себя всю ее косметику, в которую мне в школу ходить не разрешалось: самую яркую красную помаду, которую мама называла «тайными объятьями», черную подводку, яркие синие и зеленые тени, блестки. У нас с мамой тогда была война. Я только-только прекратила ходить с ней и братом по музеям. Она подошла сзади, но не разозлилась, а взяла свою серебристую расческу и начала меня причесывать, как в детстве. Мы вместе оказались в зеркале. Я заметила, как на расческе смешались наши волосы, светлые и темные, темные и светлые. Я смотрела на ее отражение, она – на мое.