– С удовольствием к вам присоединюсь, – откликается Гильотен. – И вам, мой дорогой инженер, необходимо пропустить рюмочку. А лучше две или три.
– Если я расскажу Лафоссу, – говорит Жан-Батист, – он прикажет похоронить его здесь.
– Как нашего старого друга, – тихо добавляет Арман.
– Ах, это вы о месье Лекёре? – спрашивает Гильотен, поглядывая на них поверх своего крючковатого носа. – Я как раз думал, не на кладбище ли его похоронили. Жанна знает?
Инженер качает головой, потом смотрит на крышу церкви. Что они там делают? Сидят? Разговаривают? Ждут?
– Покойника можно похоронить на кладбище в Кламаре, – предлагает Гильотен. – Туда теперь отправляют тех, кого должны были хоронить на кладбище Невинных. Вполне приличное место. Или есть еще протестантский погост в Шарантоне. Если он больше подходит.
– Я спрошу, – говорит Жан-Батист. – И сделаю, как они решат.
– Я плакал по своему органу, – говорит Арман, – а сейчас у меня ни слезинки. Не понимаю, что я за человек такой.
– Нельзя оплакивать нечто абстрактное, – отвечает доктор. – Кем Слаббарт был для вас? Для любого из нас? А вот и наши женщины. – Доктор потирает руки и улыбается приближающимся Жанне, Элоизе и Лизе Саже. – Женщины всегда знают, что делать, – говорит он. – У них чутье.
Чутье подсказывает женщинам – по крайней мере, Лизе Саже, – что нужно готовить обед. Тушить бычьи хвосты. У них есть двадцать буханок хлеба, в меру черствых, чтобы макать их в подливку. Вино, охлажденное в склепах галерей.
К часу дня, когда Лиза бьет поварешкой по кастрюле, Саньяк убирает своих рабочих – незаметно выводит их с кладбища через дверь на Рю-де-ля-Ферроннери. Из церкви довольно мирно друг за другом выходят горняки. Ничто в их поведении, в голосах, которыми они переговариваются, не свидетельствует ни о чем предосудительном. Они берут свои оловянные миски, ложки, встают в очередь у кухонной пристройки. Потом несут еду к кресту проповедника, садятся и принимаются за обед.
– Прости меня, Жан, – говорит Элоиза Жан-Батисту. Они стоят вдвоем поодаль, в тени домика пономаря. – Но ты меня ужасно напугал. По-моему, даже Рагу не смог бы бегать на такой высоте.
– Значит, и ты меня прости, – отвечает он. – Но потерять человека таким образом…
– Это был несчастный случай?
– Другое мы не докажем.
– Что ты собираешься с ним делать?
– Со Слаббартом? На ночь оставлю в церкви, но завтра придется принимать какое-то решение. На этой жаре…
– У него была семья? Может, жена? Дети?
– Не знаю. Спрошу.
– Им можно дать денег.
– Денег!
– Деньги будут не лишние, Жан. Все равно ничего другого ты им дать не сможешь.
Долгий летний день. Над кладбищем, как и над всем кварталом, царит безмолвие. Небо высокое и бледное, на нем лишь несколько перышек облачков. Позже солнце начинает скользить в сторону Рю-де-ля-Ленжери, и как только оно прячется за края крыш, незаметно подступает освежающая прохлада. Выходит луна, жирная и оранжевая. С каменоломни возвращаются телеги. Шахтеры, проведшие большую часть дня у входов в свои палатки, принимаются за дело без обид и скрытых жалоб, правда, Жан-Батист все же останавливает работу, как только решает, что костей погружено достаточно, чтобы ответственный за работы во Вратах ада не ворчал, называя погрузчиков с кладбища лентяями. Священники выстраиваются вереницей и пускаются в путь. Края сутан белеют от пыли. Песнопения нестройные, вялые. Будь их воля, они вышвырнули бы все эти кости в Сену. Август в Париже не способствует благочестию.
На часах уже почти одиннадцать, когда Элоиза, Арман, Лиза Саже и Жан-Батист уходят с кладбища. Гильотен удалился давно, а Жанну с дедом приглашать не стали: слишком поздно, да и не до концерта сейчас, не до веселья. Арман предлагает пойти в Пале-Рояль, найти какое-нибудь укромное местечко и напиться до бесчувствия. Элоиза против. Пале-Рояль с его бесконечными развлечениями будет их только стеснять. Выпить можно и дома. Моннары, скорее всего, уже отошли ко сну, на кухне есть коньяк – и бутылка бренди наверху, в комнате. А еще, разумеется, вино месье Моннара. Неужели этого недостаточно?
Они идут домой. В прихожей воздух душный, как войлок. А во всем доме темно и тихо. Моннары действительно уже легли. И Мари тоже, хотя, кажется, коньяк она прихватила с собой в постель – может, чтобы подлечить простуду. Элоиза приносит бренди. В гостиной Арман до половины наполняет вином четыре рюмки, потом до самых краев доливает бренди.
– Так будет больше похоже на вино, – говорит он. – Помянем Слаббарта.
Они поднимают рюмки, пьют.
– Какое у него было имя? – спрашивает Элоиза.
– Йос, – отвечает Жан-Батист.
– Йос, – тихо повторяет Элоиза.
– Сыграй нам, Арман, – просит Лиза Саже.
Арман трясет головой.
– Музыка только добавит лишних эмоций. Нам и без того хватает тех, что есть.
– Все равно сыграй, – настаивает она, дотрагиваясь до его руки и гладя рыжие волоски на его пальцах.
Арман пожимает плечами, садится за фортепьяно, перебирает ноты на пюпитре – пьески, которым пытался обучить Зигетту Моннар сеньор Банколари, – потом кидает ноты на пол и начинает играть по памяти.
– Инструмент уже расстроился, – говорит он. – Все звучит по крайней мере на полтона ниже.
– Но как прекрасно! – говорит Элоиза. – Пожалуйста, продолжай.
Жан-Батист прошел через комнату к окну и стоит там, сложив руки на груди и глядя на улицу. Поскольку в комнате всего две свечи и обе стоят на фортепьяно, ему нетрудно разглядеть, что творится там, за окном. Луна высоко, почти прямо у него над головой, она стала меньше и утратила оранжевый цвет. Арман играет несколько минут какую-то пьесу, в которой красоты на самую малость больше, чем печали, – но только на самую малость.
Когда музыка стихает, Жан-Батист говорит:
– Они пошли в церковь.
– Шахтеры? – спрашивает Элоиза.
– Да.
– Ночное бдение над усопшим, – предполагает Арман.
– Забудьте о них хоть ненадолго, – просит Лиза. – Пусть делают, что считают нужным.
Кивнув, Жан-Батист присоединяется к остальным у фортепьяно.
Арман начинает играть какую-то новую, более жизнерадостную вещь.
– Помните пьесу, которую мы смотрели? – спрашивает он. – Про слуг и господ. Это ведь опера.
Он играет увертюру, две или три арии. Как он и предупреждал, возникают новые эмоции. Атмосфера меняется, становясь – при пробужденных выпивкой беспокойстве и меланхолии – почти веселой. Когда он умолкает, женщины аплодируют. Арман кланяется.
– Они все еще там, – говорит Жан-Батист, который во время исполнения последней арии не удержался и потихоньку вновь подошел к окну. – Там у них свет. Огонь.