И словно она услышала мои мысли, резко взглянула на меня сразу ставшими жесткими, злыми глазами и сказала сухо, тоном приказа:
— Вы поедете дальше. Со мной. Будет так, как я хочу!
Я чуть было не рассмеялся ей в лицо. Это уже была вызывающая наглость. При всех ее дамских прелестях моя соблазнительница явно переоценила свои возможности.
— Не будем спорить, — мирно и не без гордости за свою стойкость сказал я. — Вот уж скоро моя станция, и вам представляется возможность убедиться, что сойду я именно здесь.
— Гордиться нечем, — отвела она глаза. — Вы — не мужчина.
— Как вам угодно, — сказал я и стал собираться. Она не удостоила меня взгляда, пока я доставал из верхней сетки свой кожаный чемоданчик, позаимствованный у бывшего владельца моей львовской квартиры, а потом застегивал полушубок, незаметно проверяя, цел ли пистолет в боковом кармане. Не подняв глаз, она лишь подобрала колени, пропуская меня, но, когда я стоял спиной к ней в очереди усатых дядек, поднявшихся с мест и выстроившихся в проходе задолго до остановки поезда, я лопатками почувствовал, что она не сводит с меня глаз, и обернулся. Она, как пойманная врасплох, дернула головой и уставилась в белое, мохнатое от инея окно, где смутно проступали желтые пятна огней приближающейся станции.
Я сошел в толпе полушубков и тулупов на заснеженный перрон перед одноэтажным, красного кирпича маленьким вокзалом, за которым в морозной дымке еле угадывались пологие очертания Карпатских гор. Станционный громкоговоритель хрипло по-украински что-то объявил, из чего я разобрал лишь одно, что поезд стоит на этой станции пять минут. И я побежал как подстегнутый. Влетел в вокзал, невежливо толкая встречных, глазами отыскал окошко с надписью «Касса», с замиранием сердца обнаружил перед ней очередь, человек с десяток, и совершил то, что я делал лишь в крайних случаях, с большой неохотой. Достал свою красную книжечку — удостоверение работника обкома партии, которая волшебно открывает перед ее обладателем любые двери, и, помахивая ею перед носом сонного дежурного по станции, категорически потребовал достать мне без очереди билет до станции, где предстояло провести ночь моей спутнице. Сопровождаемые недружелюбными взглядами усатых дядек из очереди и злыми шепотками «чертов москаль», мы с дежурным протолкались к кассе, и, получив билет и впопыхах забыв взять сдачу, я вылетел на перрон и помчался к своему вагону, у входа в который змеилась очередь новых пассажиров. Тут я спешить не стал. Билет у меня есть, в вагон я вскочу даже на ходу. С моим легким чемоданчиком.
И когда ударил станционный колокол, я уже был в тамбуре, сжатый со всех сторон овчинными полушубками и тулупами.
Все, что я совершил с того момента, как пять минут назад покинул поезд, я проделал без участия моей воли, а словно под гипнозом, ведомый за ниточки чьей-то властной рукой. Это не был гипноз, это не было потерей памяти. Это было черт знает что такое. Чему нет объяснения в медицинской литературе.
На этой станции село много пассажиров, и вагон был переполнен. Полушубки и тулупы стояли в проходе, тщетно разыскивая свободное место. Я заглянул вперед через чужие плечи и воротники и увидел свою спутницу, положившую руку с сумкой на мое прежнее место, оставшееся почему-то незанятым.
Потом я услышал ее голос, крикливо, чисто по-украински осаживавший назойливых пассажиров в проходе.
— Место занято! Человек вышел на минуту.
Она не сомневалась, что я вернусь.
Я похолодел и понял, что моя песенка спета. Я начисто лишился обычных для меня волевых качеств и даже упрямства, каким славился в своем кругу. Я стал мягким и податливым. И понимал, что это — конец, что мой труп с проломленным черепом будет найден утром, полузасыпанный снегом на затерянной станции у самого подножья Карпатских гор. И она, этот дьявол с желтыми льняными волосами и влажными, как черная черешня, глазами, запишет себе в актив еще одного уничтоженного коммуниста-москаля.
Любопытно, что, отчетливо понимая все это и не лишенный способности мыслить, я с холодным равнодушием обдумывал все перипетии заманивания меня в ловушку, будто это происходит не со мной, а с кем-то другим, и мне почему-то лень предупредить его о грозящей опасности.
Она встретила меня своей белозубой улыбкой. Не торжествующей и злорадной, а мягкой и радостной, и, когда я сел рядом, коснулась губами моей щеки и положила свою ладонь на мое колено.
Так мы и поехали дальше. Не сказав ни слова. Обуреваемые оба — не только я, но и она, я это чувствовал по подрагиванию ее руки на моем колене — нетерпеливым, оглушающим желанием, от которого кровь начинает стучать в висках и становится трудно дышать.
Поезд вползал в горы. Движение замедлилось, стало натужным, через силу. Усталое дыхание паровоза, прежде неслышное, теперь проникало в вагон астматическим, задыхающимся ритмом. В такт ему я слышал биение моего сердца и чувствовал ускоренный пульс в ее горячей руке.
Доехали. Сошли. Пассажиры растекались по темным улочкам маленького городка. Редкие фонари тая ли в морозном воздухе, клубясь желтым зыбким ореолом. Холод проникал в рукава и за ворот. Кожа на лице одеревенела, потеряла чувствительность. Я понес и свой чемоданчик и ее увесистую, тяжелую сумку, угловато распираемую изнутри.
«Наверное, там автомат, — равнодушно стучало в моих висках. — Нелепо. Сам тащу оружие, которым буду пристрелен».
— Не замерзли? — за всю дорогу лишь раз осведомилась она с прежней улыбкой на раскрасневшемся лице. Черный овчинный воротник, поднятый до макушки, заиндевел и покрылся колечками сахарного инея. Она была еще красивей. От ее пунцовых щек и белых зубов веяло здоровьем и свежестью.
Я не спросил, куда она меня ведет. Лишь иногда локтем проверял, лежит ли пистолет в полушубке, и, как дело решенное, знал, что без боя не сдамся. Уложу сначала ее и еще кого-нибудь в придачу, а потом себе пулю в висок. Мысль о том, чтобы повернуть и умчаться на вокзал, пока еще не поздно, даже не приходила мне в голову. Я не мог уйти от нее. Это зависело уже не от меня.
По темной, круто уходившей вверх, без единого огонька улице, сопровождаемые ленивым простуженным лаем собак, мы добрались до дома с окнами, закрытыми ставнями, и она постучала в деревянную ставню у крыльца. Три коротких стука. Условный сигнал. Кожа на моей спине и руках сделалась гусиной, я зябко передернул плечами и оглянулся по сторонам и назад. Где-то далеко, еще выше в горах, прокатился колокольный звон. Колокол невидимой отсюда церкви пробил двенадцать раз. Я глянул на свои часы. Полночь.
Все складывалось таинственно и жутко, как в детской сказке. Горы. Вымершая морозная улица. Три стука в окно. Церковный колокол. Полночь. И в довершение картины дверь нам открыла ворчливая простоволосая старуха с беззубым ртом и в наброшенном на голову кожушке. Ни дать ни взять — Баба-Яга.
Они обменялись какими-то отрывистыми словами по-украински, почти шепотом, так что я ничего не расслышал, старуха смерила меня с ног до головы быстрым оценивающим взглядом и сказала, зевнув: