О Венне нам было известно немного. Как и многие художники, бо́льшую часть своей жизни он провёл за границей; сейчас ему было около тридцати. Несколько лет назад он осел в Лондоне и сблизился с нами – кружком совсем ещё юных джентльменов, в основном студентов художественных колледжей и давнишних друзей. Несмотря на то что встречи наши были не подготовлены, нерегулярны и почти случайны, круг наш превратился постепенно в своего рода молодёжный клуб, объединивший людей, единых в своих склонностях и устремлениях. Время от времени мы собирались у кого-нибудь, курили трубки, спорили об искусстве, обсуждали свои достижения и делились планами, проводили боксёрские бои, фехтовали и, конечно же, осушали один за другим бокалы пунша. Мы были безумно, невообразимо молоды (о чём читатель, наверное, уже догадался) и, конечно, с радостью потеснились ради того, чтобы принять в свои ряды Джорджа Венна. В конце концов, он был опытнее, умнее, уравновешеннее всех нас и обладал массой полезной информации о художественных методах, имеющих место на континенте. Разумеется, тот факт, что Венн был совершенно не похож на остальных, и оказался основной причиной, побудившей нас принять его в свой круг без колебаний и в высшей степени благосклонно.
Да, подумал я, вот человек, который действительно видел привидение. Чем больше размышлял я об этом, тем больше утверждался во мнении, что Венн именно тот счастливчик, который должен хотя бы раз в жизни повстречать призрака. Ведь если не он, то кто же? Олимпийское спокойствие, не подверженное влиянию внешних сил, глубокий глухой бас, тяжёлый взгляд тёмных серьёзных глаз – всё выдавало в нём человека, однажды заглянувшего в бездну неведомого. Таких людей ничто не может ужаснуть в нашей бренной жизни: побывав в контакте с миром иным, они неподвластны разного рода мелочам. Если бы в комнату нашу ввели сейчас незнакомца и предложили бы ему указать пальцем на человека, возможно видевшего привидение, ни секунды не сомневаюсь в том, что его выбор естественно пал бы на Венна. Любые претензии прочих собравшихся на какой-либо авторитет в этой области были бы попросту смешны.
Внешне он мало чем от нас отличался – разве что одевался попроще; впрочем, делал он это умышленно. Как и все, наверное, студенты художественных колледжей, мы склонны были к некоторой эксцентричности в выборе туалетов и причудливой избыточности во всём, что касалось укладывания волос, подравнивания усиков и ухода за бородой. Не обладая в полной мере упомянутыми атрибутами, мы, разумеется, изо всех сил старались их себе завести – в результате появлялось нечто пушистое, но крайне недостаточное, и всегда только над верхней губой. Венн если и был когда-либо подвержен такого рода слабостям, то сейчас от них совершенно избавился. Он никогда не появлялся в живописных ярких камзолах, с огромным количеством пуговиц, к коим все мы были неравнодушны, а ходил в простом твидовом костюме, напоминая скорее охотника или простого обывателя, нежели человека, которому предстоит работать за мольбертом. Собственно говоря, он никогда особенно не выпячивал свою принадлежность к нашей общей профессии, в отличие, разумеется, от нас, всегда придававших излишнее значение внешней стороне дела. Бороды Венн не носил, выбривая лицо до синевы, хотя, судя по наличию последней, мог бы при желании украсить себя весьма буйной растительностью. Волосы он стриг коротко, причёской напоминая первого из Наполеонов; что действительно отличало его, так это прямые строгие брови, оливковый цвет кожи и правильные черты лица, также характерные для великого императора. В облике его было нечто орлиное, ростом же Венн был хоть и повыше Наполеона, но особенной полнотой и шириной плеч не выделялся.
– Так ты видел привидение, Венн? – спросил кто-то из нас. – Это правда?
– Да, видел, – просто отвечал тот.
– И где же?
– Вот в этой студии.
По комнате пронёсся вздох изумления. Наверное, мне следовало бы сразу заметить, что в тот вечер мы сидели в студии Венна. Такая была у нас привычка – встречаться то у Фрэнка Рипли, то у Тома Торотона, то у Венна, то у меня. Всё происходило при этом без особых приготовлений и даже без приглашений: просто время от времени в нашей маленькой компании как бы проскакивала искорка, и все знали, что в назначенный вечер Фрэнк, Том или Джордж «будет у себя дома», а значит, все остальные смогут прийти его «навестить». Информация распространялась среди нас молниеносно. Мы были слишком молоды и дружны, чтобы обустраивать свои взаимоотношения с излишней помпой. Никто не ждал каких-либо особых сообщений относительно встречи, но, как только наступал вечер, тотчас направлялся к другу, нисколько не сомневаясь в том, что хозяин примет его с величайшим радушием. В общем, по воле случая в тот вечер мы сидели в студии Венна, в креслах Венна, курили табак, предложенный Венном, и попивали грог, приготовленный им же.
Была у нашего старшего друга одна особенность: он никогда не поступал так, как на его месте поступили бы все остальные. В его профессиональной жизни всё отличалось от нашего студенческого уклада. И если мы снимали себе меблированные комнаты, превращая их в студии, то Венн один занимал целый дом.
– В конце концов, стоит это не намного дороже, – объяснил он нам однажды, как всегда очень спокойно. – Между тем преимущества такого одиночества неисчислимы. Иногда мне нравится, очень нравится побыть в тишине; имея соседей, это, знаете ли, невозможно. Но бывает и так, что мне хочется пошуметь на славу: скажем, проверить, сохранил ли я прежнее чувство мишени, крепость нервов и зоркость глаза, и тогда я палю из револьвера часами. Иногда, ощутив вдруг потребность в физических упражнениях, я сдвигаю мебель и развлекаюсь, прыгая через неё, а то и сигаю прямо через лестничный пролёт, приземляясь со страшным грохотом (уж в этом можете не сомневаться!). Были бы в доме другие жильцы – они непременно стали бы возражать против такого рода разминок, и имели бы на то все основания. Они не вынесли бы моего соседства, я – их. Мы никогда не смогли бы договориться, в какой из дней всем нам одновременно надлежит галдеть и топать, а в какой – затаиться тише воды ниже травы. Я ведь пробовал уже снимать квартиру и пришёл к выводу, что жизнь в них для меня неприемлема. Проходило немного времени, и хозяйка шла ко мне с предложением съехать немедленно, причём происходило это, как правило, в ту минуту, когда и я сам готов был бежать к ней с тем же. Теперь жизнь моя устроена иначе. Мой дом – моя крепость. Крепость Венна, если вам угодно; тут мне дозволено всё: бить в барабан, играть на органе, прыгать выше головы, палить куда попало и чем попало – от духового ружья до «армстронга»[53], – сидеть затаившись или громыхать, как оркестр, исполняющий Верди, – и никто не сможет помешать мне в этом ни словом, ни делом. Дом этот, должен признаться, требует немалого внимания, а по правде сказать, просто вопиет о срочном ремонте, но ведь, с другой стороны, потому-то и обходится он мне так дёшево. Хозяин палец о палец не ударит, пока не истечёт срок оплаты, а ни один нормальный (я хотел сказать – уважающий себя) жилец не станет вкладывать кучу денег в обустройство развалюхи, не будучи уверен в том, что договор с ним будет продлён. Но я не привередлив: меня и такое жилище устраивает. Не смущают меня ни трещины в потолке, ни обвалившиеся карнизы, ни вздувшийся пол; покуда есть в доме лестницы, какой, право, смысл ещё и в перилах? Что же до паутины, то я к ней просто-таки неравнодушен: не мне объяснять вам, сколь живописна любая грязь. Так что здесь я и обосновался и намерен жить – причём жить вполне прилично, – если удастся, конечно, заставить публику покупать мои картины. Впрочем, именно в этом и состоит ведь цель любого художника.