— Сэр, если что не так, я привезу вас обратно. А сейчас нужно спешить. Мы летим в паре с мистером Окуэном, а без него я не найду куда приземляться.
Окуэн был одним из наших навигаторов. Он, как и все, не питал нежных чувств к Огилви, и это мягко сказано. Короче говоря, бедняге правоведу ничего не остается, как только взять свой громадный чемодан, с которым он только что собирался уехать в отпуск, и, чертыхаясь на чем свет стоит, поплестись вслед за Сортириусом на аэродром. По дороге он принялся выяснять у грека, хорошо ли тот летает.
— Думаю, что да, сэр. Посадки, правда, даются мне еще не очень уверенно. Самостоятельно я совершил пока только одну и, сказать по правде, получил за нее замечание.
— Как одну! — завопил Огилви, бросая чемодан. — О Боже! Почему именно мне достался этот грек?
Увидав Окуэна, он принялся упрашивать его поменяться пилотами.
— Есть утвержденный список, — ответил тот. — С менее подготовленными курсантами должны лететь наиболее опытные инструкторы.
— Но я же не летчик, — с отчаянием прошептал Огилви.
— Они достаточно обучены, и наша задача — оказывать ребятам в полете прежде всего психологическую помощь.
В общем… не буду тянуть резину, на великого Цезаря надели парашют, показали, за какое кольцо нужно дернуть в случае чего, и загрузили вместе с его идиотским чемоданом в кресло пилота-инструктора. Представляешь, как он смотрелся в тесной кабине со своим чемоданом на коленях! Ну вот… курсант Сканцикас уселся впереди, и самолет взлетел. Что было дальше!… Мы, разумеется, узнали обо всем исключительно со слов самого Сортириуса, который многократно пересказывал эту историю и всегда с новыми подробностями. Но даже если он половину и приврал, то и оставшегося хватило для Огилви с лихвой. В полете у них несколько раз отказывал мотор, раза два курсант «терял сознание», умоляя загробным голосом Огилви взять управление на себя и спасти их обоих. Влетев в облако, Сортириус принялся паническим голосом запрашивать землю, говоря, что сбился с курса и у него вот-вот закончится горючее. На Огилви шлем с наушниками надеть забыли, да и радиосвязь была предварительно отключена, так что он мог слышать только то, что кричал неумеха-курсант. А тот, если, конечно, верить Сортириусу, разошелся не на шутку. Он доказывал кому-то на земле, что его инструктор Цезарь Огилви наотрез отказывается принять управление. Затем прямо в облаке Сортириус устроил отработку фигур высшего пилотажа. Бывший адвокат по делам нарушений в области воздушного права видел лишь белый туман, но по тому, как его желудок прыгал от задницы к голове и обратно, пытаясь в каждой из этих конечных точек выскочить наружу, догадывался, что в этом тумане они летят кувырком. Когда стало ясно, что Огилви впал в анабиоз и больше ни на что не реагирует, Сканцикас вернулся назад в Десфорд. Он посадил машину на вспомогательной полосе, убедился, что его пассажир жив, хоть и в глубоком обмороке, и бросился бегом к поджидавшему невдалеке Окуэну. По дороге он крикнул кому-то из попавшихся сержантов, что с пилотом только что совершившего посадку «Гладиатора», видимо, не все в порядке. Нужна врачебная помощь. Через несколько минут они с Окуэном вылетели в направлении Аклингтона.
— Самое интересное, — продолжал Алекс, — что эта история никаких неприятных последствий для Сканцикаса не имела. Огилви, конечно, пожаловался, но, понимая, что в воздухе его дурачили и что никакие переговоры по радио не велись и вообще никому из начальства ничего неизвестно, он утаил многие подробности. К тому же, как выяснилось, в тот день дежурный аэродрома попросил кого-то из летчиков перегнать один из «Гладиаторов» на вспомогательную полосу. Случайно узнав об этом, Сканцикас, который как раз готовился надеть парашют, вызвался помочь. Свою задачу он выполнил, а то, что прокатил при этом преподавателя, пусть и обманным способом, так за эту шалость ему на две недели запретили покидать расположение школы. Но это маленькое неудобство Сортириусу с лихвой компенсировала свалившаяся на него популярность. Про этот случай узнали не только в Англии, но даже в наших авиашколах в Афганистане и Египте.
Эйтель долго смеялся.
— Последний раз я видел Сканцикаса в августе, — добавил Алекс, — он навестил меня в госпитале и похвастал, что сбил уже четыре самолета и, значит, до звания английского аса ему остался всего лишь один. Это была его мечта — вернуться в Грецию асом. Его папаша был каким-то средним судовладельцем и очень рассердился на сына, когда тот решил стать пилотом.
— Ну а ты? Как ты сбил свой первый самолет? — спросил вдруг Эйтель.
Алекс, только что живо рассказывавший смешную историю, как-то потускнел:
— Ничего особенного, получилось само собой. Теперь я уже и не помню подробности.
Но помнил он все достаточно хорошо, несмотря на то что этот его первый «немец» был сбит им в неимоверной кутерьме из «Бленхеймов», «Дифайентов» и «Мессершмиттов», раскрутившейся однажды над Кентским мысом на подступах к Южному Лондону. С одной стороны — радость победы, с другой — тревожное ощущение, что он перешел некий Рубикон и повернуть назад уже не сможет никогда.
Было это в последние дни декабря сорокового, уже после Рождества. В качестве поощрения Алекс получил увольнение в Лондон, который в те дни в числе прочих защищала и их эскадрилья. Он посидел тогда в «Блэк фриаре» в шумной компании моряков. Они пили карамельно-фруктовый «Лондон прайд» — напиток, более напоминавший пенное вино, нежели пиво, и сильно ударявший в голову. Кто-то затеял игру в кости, и один из насквозь продувшихся матросов снял со своего пальца и поставил на кон трофейное серебряное кольцо «Мы идем против Англии!» — то самое, что почти месяц назад Алекс передал (или возвратил) немецкому майору. Матрос уверял, что это очень сильный талисман, трижды спасавший его, а с ним и весь экипаж эсминца от немецкой торпеды. «Тот, у кого на пальце эта штуковина, может погибнуть от чего угодно, только не от руки германца», — рассказывал матрос заплетающимся языком.
Алекс выиграл тогда это кольцо и хотел тут же вернуть его владельцу, но компания запротестовала — проиграл так проиграл. Выйдя из паба, стены которого украшали мозаики со смешными сценками из жизни доминиканских монахов, он решил проветриться и пройтись по набережной. Темза в те дни пахла нечистотами, попадавшими в нее из разрушенной канализации, а на крышах домов на невысоких флагштоках почти постоянно колыхались желтые флаги[36].
Алекс брел по грязному талому снегу мостовой, пытаясь осмыслить свое теперешнее положение. Вот он сбил соотечественника (летчик, слава богу, выпрыгнул с парашютом и, скорее всего, уцелел). Казалось бы, что в этом такого. В Тридцатилетнюю войну немцы убивали немцев; во времена Французской революции французы из пушек расстреливали своих соотечественников в восставшем Лионе, предварительно обвязав очередную партию из двухсот человек корабельными канатами. То же происходило и в Америке, и в совершенно уже чудовищных масштабах в России. Но это были внутринациональные гражданские войны. Он же вступил в ряды армии другой нации, и как ни убеждай себя, что ведешь борьбу с Гитлером и его бандой, но стреляешь-то в простого парня, в прошлом такого же, как и сам, мальчишку, быть может, с соседней улицы, не нациста, а всего лишь солдата своей родины. Нет ли в этом предательства? Не правильнее было бы остаться в стороне — пускай разбираются без него? В конце концов, он не подданный короны и волен выбрать другое занятие. Вон хоть записаться в «Джим крау» — так называли добровольных наблюдателей, тысячи которых сидели на лондонских крышах днем и ночью, высматривая приближающиеся самолеты, чтобы подать сигнал тревоги, а потом гасить зажигалки. А еще можно вступить в организацию генерала Кинга, куда тоже шли только добровольцы. Они откапывали и обезвреживали фугасы замедленного действия, которые могли затаиваться и взрываться спустя несколько часов после падения. Работали небольшими группами и всей группой погибали в случае неудачи. Не будет ли такая помощь государству, давшему ему приют, честнее по отношению к той стране, где остался родной брат, Шарлотта, многочисленные друзья?