храм настолько высокий? Запыхавшись, я продолжал подъём. Шорох ремонта затих внизу, но сделался громче вверху. Спины маляров вздымались в такт с елозящими по грунту кистями. Три года, месье, я приближался к библиотеке и, главное, отдалялся от человечного, пошлого, материнского. Впитывал вонь трущоб и гниль осенних кладбищ, чтобы смыть с себя проклятую обыденность. Какие тома предстанут предо мной! Скорее! Скорее же!
Булочник задышал чаще, будто и впрямь бежал. На лбу выступила испарина.
— Черепица исчезла за свинцовыми облаками. Тени клубились на бесконечной лестнице, ступени осыпались порошкообразным веществом. И был только подъём, только рабочие на козлах, словно я проходил одну и ту же площадку из раза в раз. Силы покидали меня.
Он схватился за прилавок импульсивно.
— И вот, когда я обессилел, маляры сошли с помостов и приблизились ко мне. Они улыбались. Кисти чертили в воздухе символы. Я выхватил бумаги, ткнул ими в маляров, как бы крича: «Мне дозволено находиться тут!» Но вместо рекомендаций в моих руках были зажаты письма от матери, в которых она молила навестить её в больнице.
Булочник зачарованно и недоверчиво коснулся своего лица.
— Кисть мазнула по щекам, пачкая краской. Прогулялась по волосам. Защекотала губы. Вдавленный в стену, я становился жёлтым, я терял объём, я срастался с храмом. Кисти проникли в рот и выкрасили дёсны, нёбо и язык. А последним штрихом закрасили зрачки и белки. Меня не стало.
Его плечи опали. Пот струился по вискам. Я спросил, дожёвывая хлеб:
— Если вас стёрли, то с кем же я говорю?
— С булочником, — ответил булочник. — И это лишь шёпот двух теней, растворяющихся по пути к недостижимой цели.
* * *
На улице Гарибальди манекены враждебно подглядывали из заколоченных магазинов. Я вошёл в подъезд неприметного дома и, взбираясь по крутым ступенькам, забеспокоился, что лестница не закончится, как в байке свихнувшегося булочника. Но в полумраке покорно чередовались этажи. На четвёртом я скурил сигарету, перепроверил пистолетную обойму и вдавил кнопку звонка.
Дверь отворила девушка с фотографии, иллюстрирующей статью о военном трибунале в Люнебурге. Но постаревшая на пятнадцать лет. Она куталась в атласный халат и пахла терпкими восточными духами.
— Принимаете? — спросил я.
— Вы паломник?
— Кто?
— Я называют так тех, кто приходит не ради секса, а чтобы увидеть… всякое. Вы в курсе про всякое?
— Наслышан.
— Хорошо. Не разувайтесь. Возьмите бахилы.
Аннелиза Кольманн провела меня в гостиную, неожиданно уютную и опрятную.
— Деньги вперёд.
Я отсчитал хрустящие купюры с кардиналом Ришелье. Девчонки, предлагающие себя на бульваре Перейр, стоили в пять раз дешевле и могли наградить разве что триппером да сифилисом.
— Хотите вина?
— Не откажусь.
Я сел в жёсткое кресло. Аннелиза принесла бокалы и бутылку, и устроилась напротив. Наливала мерло, а я таращился на неё бесцеремонно. Я завалился не предупредив, но она была при параде: неброская помада, макияж. Под слоем косметики угадывались морщинки с доминирующей вертикальной линией над переносицей. В без малого сорок фрау Кольманн раздалась в бёдрах, но выше талии оставалась худощавой. Лицо, округлое на снимке, сделалось суше. Волосы отросли до плеч.
«Признали виновной в жестоком обращении с узниками, в том числе с беременными и в сексуальной эксплуатации…» Мне никак не удавалось совместить суконный текст статьи с этой не очень красивой, но и не то чтоб уродливой, заурядной бабой.
Аннелиза тоже поглядывала на меня.
— Вы не похожи на паломников, — сказала, вручая бокал. — Они мне отвратительны. А вы симпатичный, чистенький.
В памяти зазвучали слова Анри про изнасилование палками и избиение сапогами. Про гениталии. Во рту пересохло и я смочил язык в вине. Концлагерная надзирательница улыбалась приветливо.
— Я — паломник нового типа.
— Хотите сразу? Или поболтаем?
Я не хотел ни сразу, ни потом.
— Вы служили в СС?
Вопрос её не смутил.
— Это было так давно. — Она вздохнула.
— Пишут, вы мучили людей.
— Они преувеличивают. — Аннелиза нагнулась, чтобы погладить меня по колену. — Гитлер оказался маньяком. Но те люди, заключённые…. Сейчас их принято изображать невинными овечками. А они ими не были.
— Нет?
— О, они были свиньями, уж поверьте. От них так воняло! — Аннелиза сморщила носик, линия на лбу стала чётче. — Цыгане, евреи, славяне. Я думала, может, им их религия запрещает купаться? В лагере был водопровод. Мы раздали им мыло. Я понимаю, они были изнурены. Но ведь можно помыться, да? Если бы не аппарат санобработки каждый месяц, в барак нельзя было бы войти.
Я молчал, ошарашенный сильнее, чем от встречи с гадаринской свиньёй. Внезапно я вспомнил Сару, мою подругу детства. Как она пришла в школу с покрасневшими глазами и сказала, прикасаясь к нашитой на курточке звезде Давида — словно простреленное сердце прикрывала ладонью:
— Я не против её носить! Но этот горчичный цвет! Он мне совсем не идёт!
— Ужасно нечистоплотные, — откровенничала Аннелиза Кольманн. — Лагерь производил кирпич, они саботировали работу. А вши! Чтобы зайти в барак, надо было замотаться платком и после выуживать вшей из одежды. Из — за них началась эпидемия сыпного тифа. Много наших ребят погибло.
Пистолет оттягивал карман. Шептал, чтобы я прервал монолог, пальнув суке в физиономию. Но меня не прельщала мысль о некрофилии.
— Свиньи. Те, кого мы назначали бригадирами, вели себя как звери. Дрались за еду — вообще невкусную. Я попробовала однажды. Фу! А они дрались. Это было смешно.
Меня затошнило. Я отставил бокал и сцепил зубы. Слова лились изо рта Кольманн смрадным потоком.
— Я бы на их месте пыталась поддерживать чистоту. Они могли убить исподтишка. Я никого не убивала. Никогда.
Я думал о Саре. О том, что Сара пропала после налёта гестапо на район Марэ. Тысячи детей пропали.
— Ты их пытала, — сказал я, отодвигаясь от руки Кольманн. Она повела плечом:
— Они не боялись смерти. Но очень боялись боли. Странно, да?
— А что с твоей дыркой? — прервал я её. — Так было всегда?
— А, вы про это. Нет. Всё началось в тюрьме. У меня была подружка. Очень близкая. И когда мы были особенно близки… Её как по затылку вдарили. Глаза выпучила, побелела, я испугалась, инфаркт. Отпихнула её, она сразу очухалась. Говорит: детка, да у тебя там ад! — Аннелиза отпила вино. — И с тех пор секс перестал быть сексом. Мужики на мне коченеют. И ты окоченеешь, поверь. Я — то сама ничего такого не чувствую. Не видела никогда, что вы видите. Может, вы все меня разыгрываете, а? — Аннелиза засмеялась. — Ну, беги в ванную. Да помойся хорошенько.
Я перетаптывался под душем, трясясь от отвращения. В тот момент мой