для самопожертвования, под пяткой самых гнусных и нелепых. А из способов вырваться у них — смерть да эмиграция — в общем, одно и то же, что-то в себе придется умертвить, от этого не скроешься».
Мы влетаем в тучу над Москвой, над великим столичным городом, сердцем необъятной степной империи, одолевшей столько преград на пути, что ничего уже не сломит ее. Дамиан прилипает лбом к иллюминатору: «Тут ближе всего копия материального с духовного чертежа, и конечно, над всем этим огнедышащий ангел, во сне которого все совершается. Его огненное тело мне очень подходит, я сам соткан из огня, лишь на время остывшего, чтоб напитаться паром, поднявшимся от войны горячего с холодным, чтоб затвердеть и стать кожей, органами, суставами, мышцами… Из пара вслед за моей душой появляется воздух, такая же любовь, как мой дух. Но по изначальному чертежу я все же пламя, во мне недаром кипучий огонь, переваривающий любую пищу, и недаром во мне огонь желания, не дающий мне спокойно на берегу лишь созерцать превращения, не соучаствуя.
Пламя в моей голове — это единственный мучитель, другого нет; вообще ничего вне меня не умеет и не хочет мучить. Поэтому единственный подлинно существующий мучитель, огненный шмель внутри — это сознание, видящее себя, и назначающее себя всего ценностью, и лишающее себя всей изначальной ценности. Этот ангел тоже страдает, но у него за спиной, по крайней мере, есть истина — стена любви (не совсем, конечно, любви, однако из доступных нам слов „любовь“, пожалуй, ближе всего к описанию — всеобъятное чувство гармонии, совершенства, правильности, уместности, нельзя ли сравнить это с известной мне в теле любовью? — примеч. соавтора-К), из которой он выходит. Мне же достается жалкое подобие, отсвет от костра на двухмерной каменной поверхности моей пещеры, и, как настоящий узник, я лучшего места не помню, чем эта пещера-темница, и любуюсь ею, и люблю ее.
О да, — заключает Дамиан, когда самолет наш через брюхо тучи вырывается в тенистые объятия родины, — определенно мы жители тела Дьявола, и смены эти — холода на жару, сухости на влагу, дня на ночь — лишь затмевают это, когда мы мчимся на своем куске камня через тело-его-Ночь. Беги-беги, возвращайся и вновь беги, но все закончится тем, с чего началось. Движением, превращением, пламенем».
Из-за КОВИД поменяли расписание рейсов, и той весной в Москву из Лос-Анджелеса несет нас ночной самолет, еще одна нежданная радость, выросшая из глобальной трагедии. Никто уже не хочет носить маску, хотя самый разгар дикой заболеваемости, но русские ближе к фатуму, сэйфти им мозги не запудришь, есть, конечно, мера разумного, но в целом… В целом фатум ясен, нам написали о нем слишком многие и слишком часто, чтобы еще сохранять какую-то маску ложной цивилизованности. Да свершится что дóлжно. В осознании своей беспомощности перед обстоятельствами — наша русская власть над обстоятельствами. Я еду прямиком в Петербург, самый футуристический, самый послушный фатуму, самый подходящий для черных бормочущих двойников город, и тоже имперский город. Везу туда духа-наперсника, сменяющего меня перед людьми, чтоб по акценту не распознали хитроумной подмены; я зачинаю в нем книгу, которая заменит меня во времени, а потом так же, как и мои органы, клетки, чаяния, — и эта книга пропадет, будто не было вовсе; так близко и скоро, что до безумия хочется верить, что смыслы держатся и пребывают. И что не властны над ними движение, превращение, пламя.
В Петербурге я проповедую веру. Я подключаю людей… (Правильнее — думаю, что подключаю — при-меч. соавтора-К) вовлекаю — словно за моей спиной вьется мантия, словно я всегда, день ото дня, лет с тринадцати, а то и раньше, только и делал, что ранним утром, натощак, молился по четыре часа, пока дневное тепло не воцарялось, а затем надевал на голое тело шелковые платки и плюшевые халаты, изысканные украшения — достаточно очищенный утренним возгласом, чтобы не помнить, как они дороги и милы человеческому глазу, очищенный от честолюбия и тщеславия, — и вставал на обычное свое гнилое место и говорил. Будто это я Гурума, и Тибетец, и профессор Макс, вместе взятые, будто я — ученик царя котов, радостного и простого, кто бы ни смотрел на него, вельможа или крестьянин, — будто я всему уже обучился.
Короче, я проповедую, словно за мной нет ни слежки, ни погони, словно это свободный мир, словно все перепутано в человеческом языке и они называют по ошибке Россию dictatorship, while that American idol they call the freedom, but it is not! All is twisted! Все перекручено, рассказываю я в своем темном углу, когда в очередной раз толпа не приходит слушать, ни один живой человек, никто не является послушать, а я рассказываю, будто лишенный тщеславия, что в сердце у меня поселился наследник, тяжелый душный клещ, которого никто не подмечает, мечтающий быть не тем, кем ему довелось уродиться, и он явно одерживает победу.
Это последнее, что им доведется услышать, я приехал домой, в этот пропитанный болотными газами край, чтобы произнести лишь парочку диалогов, я разыгрываюсь и играю. Вначале с редактором моей книжки, она встречает меня перед лифтом, зовут ее Лана, я спрашиваю: «А что сами вы писали?» — Вопрос повис в пугающей пустоте, я заполнил ее, чтоб избавить нас от неловкости:
«Знаете, есть конъюнктурное признание, есть общественное признание, есть историческое признание. Жаль, они редко совпадают во времени, а еще я чувствую, что ни одно из них не дает носителю ничего утешающего. Можно ненадолго утолить внутренний голод, тщеславие, заполнить пустоты в легких, которым следовало бы полниться любовью, но это не так просто. Раз как-то меня спросили о наслаждении, и мне было нечего написать. Разве что банальное, что наслаждение есть отклик мозга на скрытые химические процессы, их все можно изучить и даже, применяя несколько видов наркотиков, простимулировать. И говорят люди, можно пробить „потолок наслаждения“ и познать такое, после чего меркнет все остальное. Создание книги — явно не тот путь.
Ладно, создание книги — это боль, замешанная на эксгибиционизме, уязвленном самолюбии, любопытстве, желании понравиться и желании очиститься от всех желаний, обрести первозданную невинность, доверие животворящей силе, проводником которой тебя назначают. Нет, я не верю, Лана, что можно не хотеть понравиться и при этом написать. Вернее можно — последнюю книгу. Если пишешь наперегонки со временем. Когда-нибудь у меня будет автор, который соревнуется со временем, такое, знаете, бывает: ему кажется, что за поворотом смерть (рак, Возмездие, банальная старость), и поэтому