ни на папиросы. Впрочем, и пешком было неплохо пройтись — посмотреть город, — только ноги дрожали под коленками и немножко кружилась голова. На Покровской площади он прислонился к столбу и отдохнул. К его башмакам, рядом с урной, упала наполовину не докуренная папироса — бросивший её студент прошёл не обернувшись, и Коверзнев подобрал её, оторвал половину бумажного мундштука и жадно затянулся. Только докурив, догадался, что сделал это не думая, механически. Но и эта мысль была встречена им равнодушно.
Дверь квартиры оказалась закрытой; чтобы рассеять огорчение, он доказывал себе: «Чудак, а откуда она знала, что ты вернёшься именно в это время?»
Он пошарил по полке — ключа не было. Постучал к соседу–немцу. Тот радостно встретил его, но смутился. Коверзнев не нашёл в этом ничего удивительного: три недели назад старику пришлось быть понятым.
Комната поразила его строгостью. Это была не его комната. Коверзнев остановился у дверей; не снял ни пальто, ни шляпы, ни галош… Раньше комната была уютной, мебель стояла в ней в беспорядке, на столах лежали его сувениры и зачастую слой пыли покрывал их; потом, при Рите, появились салфеточки и занавесочки, а сувениры исчезли, и вещи стояли в геометрическом порядке. Сейчас было чисто и необжито. Он прошёл к столу. Прочитал Ритину записку, равнодушно положил её на стол. В душе его не шевельнулось ничего. Пошлыми словами записка рассказывала ему о чьей–то чужой судьбе; это его не касалось. Он разделся, поискал трубку, но вспомнил, что её отобрали в жандармском управлении, и достал ящик с папиросами. Закурил.
Он долго сидел так. Потом взгляд его случайно остановился на другой записке, и он так же равнодушно взял её.
Но вдруг слова расплылись, превратились в пятно, пелена застлала глаза, и он заплакал. Плакал навзрыд, так, что сотрясались его плечи, плакал о попранном человеческом достоинстве, униженной правде.
Коверзнев нашёл старьёвщика, продал ему груду ненужных вещей, в цветочном магазине на Садовой купил букет свежих цветов и на извозчике подкатил к Нининому дому.
Он был тронут её искренним участием и, чтобы не портить ей настроения, представлял всё в иронических тонах. Она прибирала в комнатах, и Коверзнев ходил за ней по пятам, боясь спросить о Верзилине. Но в спальне он увидел подтяжки, и по тому, что они висели на спинке стула вместе с Нининой ночной кофтой, понял всё. И две смятые подушки на двуспальной постели помогли ему дорисовать картину.
«Так вот откуда в её глазах счастье, — усмехнулся он. — А ты — то, чудак, думал, что она рада твоему приходу».
Чтобы не показаться неблагодарным, он решил посидеть немного, но боязнь столкновения с Верзилиным всё–таки заставила его уйти.
«Конечно, нет никому заботы до твоих переживаний», — подумал он, простившись с Ниной. На лестнице он горько рассмеялся, чем испугал какую–то девицу.
Дома вытащил Рабиндраната Тагора, Конфуция, Лукреция Кара, Фридриха Ницше, Шопенгауэра, подвинул к кушетке фанерный ящик с папиросами и улёгся.
Комната пропахла табаком, пыль вскоре покрыла все вещи, в углах появились тенёта, но какое дело было Коверзневу до всего этого?
Он перестал бриться; как–то написав на пыльном зеркале Нинины инициалы, он стёр их, и на него глянуло серое заросшее лицо, с ввалившимися, лихорадочно блестевшими глазами; Коверзнев поглядел на своего двойника и, встретившись с его любопытным взглядом, вздохнул и отошёл.
Обед он брал в трактире; иногда ограничивался одной колбасой, а другой раз у него во рту не бывало ничего, кроме хлеба.
Зато на столах и в шкафах у него всё больше и больше появлялось книг, они заполняли углы. Продав какую–нибудь вещь, он шёл на Александровский рынок и зарывался в подвалы букинистов.
Он любил читать о великих людях, и сам иногда воображал себя одним из них. Он рисовал себе картину, как выпустит через полгода книгу и прогремит на всю Россию, его наградят каким–нибудь самым важным орденом, и сам царь пожмёт его руку, а ему наплевать будет на это рукопожатие — он сильнее и популярнее царя…
Иногда он представлял себя знаменитым писателем — что перед ним Куприн! — он пишет блестящие романы о мужественных людях; он пытался представить своих героев, и они рисовались ему не в образе Сарафанникова, Верзилина, Поддубного, Вахтурова, а напоминали героев из драм Анатолия Амфитеатрова и из стихов Николая Гумилёва… Закинув руки за шею, глядя в опутанный тенётами потолок, читал: «Старый бродяга в Аддис — Абебе, покоривший многие племена, прислал ко мне чёрного копьеносца с приветом, составленным из моих стихов. Человек среди толпы народа, застреливший императорского посла, подошёл пожать мне руку — поблагодарить за мои стихи…» Потом он решил, что будет писать воспоминания — он знал Врубеля, бывал у Рериха, Безака — столько интересных людей!.. Мысль его почему–то перешла на Иоанна Кронштадтского, на Евно Азефа, Георгия Гапона, Распутина; он собрал все вырезки о них в одну папку, стал рыться в старых журналах. Под руку попали репродукции с картин «мироискусников» — решил коллекционировать их.
Он читал день и ночь, иногда сутками не выходя из дому; от голода и усталости он чувствовал себя разбитым. В таком состоянии он метался от одной крайности к другой: то считал себя бездарностью и неудачником, то приступ малодушия сменялся подъёмом, и он видел уже в своих руках книгу, которая принесёт ему славу.
Вдруг он решил, что за книгу надо бороться, и лихорадочное желание деятельности заставило его вытащить единственную непроданную фрачную пару и побриться. Он оставил остренькую бородку, которая удивительно шла ему, и, надев фрак, вдруг убедился, что стал похож на тех героев, о которых мечтал последнее время.
Спортивный издатель–старикашка с белыми баками на розовом лице–встретил его так, словно ничего не случилось; впрочем, может быть, он и в самом деле не знал, что Коверзнев отсидел в жандармском управлении около месяца. Он охотно выдал Коверзневу пятьсот рублей в счёт аванса, и тот закатился в «Вену» и заказал все свои любимые блюда; он не смог съесть и половины принесённого, и пьяный не столько от вина, сколько от сытости, откинулся на спинку стула и закурил.
В таком состоянии и увидела его Рита; было за полночь, и она приехала в ресторан с компанией офицеров, решивших покутить, видимо, после театра. Она была поражена его фраком и интеллигентной бородкой, поцеловала при всех и уехала с ним ночевать.
Он пожалел, что вновь потерял свободу, но мысль о ребёнке — о его будущем, о его цели жизни — заставила Коверзнева быть с ней нежным