Она испытывала сильнейшие угрызения совести, но они имели мало общего с сожалением, ибо теперь она познала власть истинной любви. Тронул бы Этьен ее сердце, если бы она знала, что у него на душе? В этом она не была уверена. Ее любовь к Жану не знала предела и не оставляла места никакой иной привязанности. И все же Гортензия упрекала себя, что не поняла истинной сути того, что с ним случилось, не смогла одарить его нежностью и вниманием, которые, быть может, спасли бы его… Она оставила его в одиночестве, один на один с его внутренним адом.
Тем временем маленький кортеж достиг часовни. Чтобы бедные останки смогли упокоиться в освященной земле, все обитатели Лозарга сплели вокруг этой смерти настоящий заговор молчания. Самоубийство выдавали за несчастный случай: Этьен якобы сломал себе шею, упав с лестницы. Эжен Гарлан, чьи познания в химии оказались на должной высоте, смог в достаточной мере уменьшить отек лица, и во время бдений у скорбного одра Шапиу с сыновьями, а также деревенские жители, пожелавшие прийти им на смену, видели лишь старательно забинтованную голову, покоившуюся на подушке. Никто даже и не подумал бы, что здесь кроется подвох. Каждый про себя решил, что молодой хозяин переусердствовал, празднуя приход в мир будущего наследника, вот и ошибся ступенькой – чего не бывает на свете.
Что касается Гортензии, ей эта выдуманная история была отвратительна: придавая кончине Этьена вид, угодный церкви, она унижала его достоинство. Но еще более угнетала мысль, что в противном случае церковная анафема с тупой беспощадностью поразила бы невинного, жертву тонкой чувствительности сердца и непонятой, не пережитой любви…
Когда гроб скрылся в притворе, где его ожидали аббат Кейроль в черной рясе и служка в черной же сутане, женщины на замковой башне перекрестились и приготовились спуститься вниз. Отныне Этьен принадлежал Всевышнему и матери-земле, он во плоти уже никогда не появится под солнцем…
Дофина подхватила Гортензию под руку, чтобы увлечь ее в дом.
– Пойдемте! Теперь надо подумать о вас… Мы помолимся о нем в большой зале…
– А почему нельзя помянуть его в домашней молельне? Поскольку маркиз занялся обстановкой замка, можно было бы наконец подновить и комнату моей покойной тетушки, из которой ведет ход в молельню.
– Вам незачем забивать себе голову подобными заботами. Уверена, попозже он займется и этим… Пойдемте!
Перед тем как сойти с дозорного пути, проложенного по верху стен и башен, Гортензия не могла удержаться, чтобы не сделать несколько шагов в ту сторону, откуда открывался вид на реку. Ее туда тянуло неудержимо: там сосредоточилось все, что составляло ее жизнь… Тем не менее она понимала, что время ее счастья пошло на убыль. Она прочла это в глазах Годивеллы, когда обернулась. Старая женщина глядела на нее со смесью жалости и мольбы: ее глаза опустились к талии молодой графини и сказали все без слов: еще незримый, но с потрясающей очевидностью существующий ребенок уже начинал обретать форму под этим шерстяным платьем. Теперь на него нужно было перенести все заботы, мысли и желания будущей матери.
Дойдя до лестницы, на которую первой ступила мадемуазель де Комбер, Гортензия наклонилась к Годивелле и прошептала на ухо:
– Я бы хотела послать ему письмо. Надо, чтобы он знал. Иначе он не поймет. Вы не могли бы взять это на себя?
Годивелла прикрыла веки, что означало «да», и не задала ни единого вопроса. Она понимала, какого рода письмо ее просили отнести.
Поздно вечером, когда на замок опустилась тишина, Гортензия написала Жану единственное в своей жизни любовное письмо. Она вложила туда все, что было у нее на сердце, все, что она никогда не напишет ни одному мужчине. Но там же вполне определенно говорилось о решении, принятом в ночь после смерти Этьена, когда она вместе с маркизом бодрствовала у тела своего несостоявшегося супруга:
«…Он умер из-за нас, из-за нашей любви и именно этим положил ей конец. Я буду любить тебя всегда, но теперь всю страсть обращу на нашего ребенка. Это необходимо, если мы не хотим, чтобы однажды господь предъявил нам счет и наказал нас через него. Ты дал мне достаточно счастья, его хватит на целую жизнь, и я, как твой друг Франсуа, кажется, теперь научусь дожидаться вечности…»
Она должна была остановиться: слезы текли по руке на бумагу и оставляли на ней пятна. Она писала то, что думала, но как тяжело в восемнадцать лет отрекаться от великой любви. А вечность располагалась где-то так далеко!.. Не в силах продолжить, она, подписав послание, высушила чернила, поцеловала имя Жана и запечатала записку. Вдавив свой перстень в горячий воск, она испытала унизительное чувство, будто герб Лозарга скрепил цепи, навсегда сковавшие ее будущее.
Тогда, задув свечу, вдова Этьена уронила голову на сложенные руки и расплакалась навзрыд, как плачут несчастные дети. И здесь же ее настиг сон…
На следующий день Годивелла отнесла письмо, а затем вернулась, чтобы отчитаться как раз в то время, когда Гортензия переодевалась к ужину.
– Вы сказали, что ответа не надо. Однако он вам ответил.
– Что?
– Он сказал: «Я всегда буду там…»
Гортензия закрыла глаза, чтобы полнее насладиться чудесной волной покоя, в которую погрузилось все ее существо. Она чуть было не усомнилась, сможет ли он понять ее. Она боялась, что страсть возобладает и он ринется в бой. Но нет. Он соглашался остаться там, отделенный от Гортензии и ребенка не только рекой, но чем-то гораздо большим. И потому теперь он всегда будет где-то близко от нее и ребенка, быть может, ближе, чем если бы они жили под одной крышей. И за смеженными веками перед ней протекла длинная чреда лет, целая жизнь, которую она проведет в тени средневековых башен, что раньше внушали ей такой страх. Наверное, сын полюбит их. У нее пропадало желание повидать Париж, где ее не ожидало ничего, кроме двойной могилы. Она останется здесь навечно, наблюдая, как растет и расцветает ее дитя. А потом она тихо состарится и будет вздыхать от счастья, случайно приметив вдали высокий силуэт любимого человека или среди кромешной ночной тьмы заслышав вой волка, зверя, страшного для прочих, а для нее ставшего знаком присутствия Жана. Хищника, бывшего слугою ее господина…
Угрызения совести перестали так сильно терзать ее, печаль неминуемо должна утихнуть, а со временем, быть может, пройдет тот голод души и тела, который просыпается всякий раз, когда она вспоминает о Жане, ибо она поняла, что пережитая драма не смогла укротить его совсем.
Спускаясь в заново отделанный салон, где ее ожидали свекор и мадемуазель де Комбер, Гортензия закрыла дверь своей комнаты с тем чувством, с каким завершают некую важную часть прожитой жизни. С этой минуты и впредь она посвятит себя ожиданию…
Закончилось лето с его удушливой жарой и внезапными грозами, перед которыми все бежали убирать белье, разложенное после стирки на лугу и блестевшее под солнцем, словно большие куски белой эмали. К осени выцвела густая лазурь неба, посветлели кроны деревьев и покрылись ржавчиной большие заросли папоротников, окаймлявшие плоскогорье. Погода стояла прекрасная, и плод под сердцем Гортензии тихо зрел, тщательно укрытый просторными юбками и большой черной кашемировой шалью, подаренной маркизом молодой вдове. Она почти не страдала от беременности: лишь несколько раз ее поутру настигала дурнота, прекратившаяся к четвертому месяцу. Ее молодое, здоровое и сильное тело расцветало в чаянии близких свершений, и тонкое лицо под густыми волнами шелковистых льняных волос приобрело свежие тона цветущего шиповника.