В церкви Бориса и Глеба отпевали сразу трех отошедших в мир иной, у гробов стояла немногочисленная скорбная родня – горсть равномерно отсыпанных людей. Каждому покойнику полагалось по несколько женщин в черных платках, готовых выть от горя или по приказу, по несколько растерянных, глазеющих по сторонам детей и подростков, по несколько смирных, громоздких мужчин, отсыпано – и все. Жизнь. Те, кого покойный знал, с кем разделил основные, жизненные глаголы – любить, дружить, работать. Они составили целый жизненный путь, теперь уже законченный. Рядом с гробами все люди похожи друг на друга, можно запутаться, только кажется, что гробы и почившие разные.
У открытого гроба Михаила Львовича Сольца, помимо Ульяновых, стояла в полном сборе семья Веры, два старика, худой и толстый, – евреи из общины, а с ними близорукая, каменная еврейская женщина, жена одного из них, рядом крашеная рыжая активистка из общества борисоглебских ветеранов со своим заместителем (он же любовник) в синей казачьей форме. Еще два подтянутых инструктора из летного училища, в котором Сольц преподавал до выхода на пенсию. Старик лежал восковой, перекрашенный гримерами морга так, чтобы скрыть синяки и отеки после удара о землю. Татьяна увидела его и не узнала. Покатились слезы, но быстро сами остановились от неуместности их сейчас – его нет, никого нет, она видит его в последний раз и он уже не он, не отец, он – часть ритуала, нескончаемого прощания с предметами и людьми, в котором она участвует, начиная с семнадцатого сентября, а на самом деле еще раньше. И от череды прощаний осталась только какая-то нижняя, тупая боль, смешанная с усталостью от дороги и бессонных ночей, такое безразличие погорельца – сгорело, кажется, все. Ульянова посмотрела на Борю – он держится, она подумала, дети – у них все раны заживают быстро.
К людям, собравшимся рядом у гроба старика Сольца, подошел высокий, моложавый, уверенный в себе священник, похожий скорее на баскетболиста, раздал ярко-желтые свечи с бумажками, попросил зажечь, спросил, будут ли родственники на кладбище гроб открывать или прощание закончится в церкви.
– Мы еще у дома будем прощаться, а потом только в Сосны, – ответила всезнающая Вера.
– Хорошо. Посыпьте вот это потом, крест-накрест… Как имя покойного?
– Михаил, – тут же ответила Вера.
– Нет, – сделала шаг вперед Татьяна. – Я – дочь. Он – Моисей. Отпевайте как Моисея. По паспорту: Моисей.
Пришедшие из еврейской общины едва заметно кивнули.
Поп, махнув кадилом, – легко читалось по глазам – удивился: вот так вот у них, у евреев, хоронят, а имени не знают:
– Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас! Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас! Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас!
По местным неписаным правилам после отпевания в церкви покойного Моисея Львовича Сольца привезли к дому, где с ним простились те, кто не дошел до храма, и сам усопший как бы простился с домом, в котором прожил годы. Гроб с телом достали из новенького «фордовского» катафалка, поставили на две разноцветные табуретки, их вынесли из квартир соседи с первого этажа. Стояли в молчании. Веркина дочь обходила с подносом с закуской и рюмками для водки для тех, кто захочет помянуть. Но никто пить возле незаколоченного гроба не стал. Федор шепнул ей, чтобы бутылку и рюмки с закуской оставила на лавочке во дворе – потом, кто захочет, выпьет.
В середине прощания возле дома разыгралась сцена: на детской площадке рядом молодая мать, выгуливающая двух-, трехлетнего ребенка (тот все время куда-то убегал), истошно орала, не обращая внимания на скорбную толпу возле подъезда:
– Куда?!! Куда пошел, ты?! Я кому сказала, а?! Куда?! Я кому сказала?! А?! Куда пошел – я кому сказала?!
Она повторяла одно и то же, с раздражением, на разные лады, как упражнение по художественному крику, с вековой интонацией нелюбви, переходящей, видимо, по наследству. Каждый раз была надежда, что она прокричала в последний раз, но ребенок, насильно возвращаемый в песочницу, снова пытался бежать, и она начинала снова:
– Куда?! Я сказала! Куда?! Я кому сказала?! Куда ты пошел?!
Татьяна стояла возле гроба, прикрыв глаза, старалась не возмущаться, относиться к крикам, как к вороньему карканью. Но потом неожиданно вдруг вспомнила вопрос Саши Васильева: может ли любовь к детям быть точкой отсчета, может ли женщина любить мужчину сильнее, чем своего ребенка?
«Вот, Саша, – произнесла она почти вслух, – наши детлюбы. Один детлюб – такой, меньше чем… бывают, видишь, такие, ими ничего измерить не получится».
Наконец кто-то из соседей обернулся и так защитил скорбящих по пенсионеру летчику-истребителю Сольцу (интересно, покойный мог это слышать?):
– Эй, ты, мамаша, заткнись! Не видишь, что ли!
35
Похоронили Михаила Львовича Сольца на единственном городском кладбище Борисоглебска, на окраине, в соснах, рядом с женой. Несчетное количество раз он пролетал над ним и не единожды думал, что ему здесь придется закончить свой полет, на взлете казавшийся прямым и ясным, а при посадке – уже в облаках, с ограниченной видимостью, с вопросами без ответа. На поминки пришло много народу, вечером подтянулись еще бывшие курсанты, их он учил, а теперь уже они учили летать. Выпивая, не чокаясь, вспоминали Сольца тепло, весело. Таня вспомнила, как в детстве в Борисоглебске, всегда подверженном всякой нелепой моде, повально разводили кроликов, и отец завел. Сколотил клетки рядом с гаражами, так делали все, и разводил. На машине, на «Волге», семья с мешками выезжала в лесополосы за травой – рвали руками. Всем кролям дали имя, а ближе к зиме их надо было резать. Отец храбрился сначала, но не смог убить. Таня ревела, и решено было самого любимого, ее кролика отпустить, хоть и объясняли, что он не выживет в дикой природе, но она верила – выживет. Выехали в поле и выпустили. Она помнила, как он, белый-белый, бежал по холодному, схваченному первым морозцем полю. Остальных, для ребенка, как бы продали, но как потом выяснилось, нашли пьяницу, тот за бутылку зарезал. Сами есть не могли – раздарили.
Хвалили Таню и Федора за угощение, за достойные похороны старика и уходили, обещая прийти на сороковины, когда душа Моисея Львовича Сольца окончательно покинет этот мир.
Ушли.
Вера с дочерью помогли убрать со столов и, утомительно многократно пожелав спокойной ночи каждому из Ульяновых отдельно и всем вместе, закрыли за собой дверь: «до завтра», «до завтра», «до завтра».
Диван, кровать и раскладушка – три спальных места. Легли. Свет потушили. Но не спалось. В громкой тишине гудел комар. Федор встал, прошел по коридорчику в туалет. Вернулся, лег на диван. Борис на раскладушке ворочался – характерно скрипели пружины древнейшей конструкции. Татьяна прислушивалась к шорохам, крикам за окном, не давал уснуть старческий запах.
– Может, поедем в Москву, все равно не уснем, – через час мучений громко произнес Федор.
Во всех трех комнатах его услышали.