Адвокат смешался, но сознание своей конечной правоты его успокоило.
— Неужели вас удивляет, господин Стенсон, что, пораженный угрожающими нотками в незнакомом мне голосе, я подошел поближе для того, чтобы кинуться вам на помощь в случае необходимости?
Стенсон протянул Гёфле свою морщинистую руку, которая снова стала холодной.
— Спасибо, — сказал он.
Потом он еще несколько мгновений шевелил губами, как человек, не особенно привыкший говорить, которому хочется излить свои чувства. Но он так долго не мог ничего сказать, что Гёфле, чтобы немного его приободрить, спросил:
— Дорогой господин Стенсон, у вас есть тайна, которая вам не дает покоя, и из-за нее вам грозит большая опасность?
Стенсон только вздохнул и лаконически ответил:
— Я честный человек, господин Гёфле!
— И все-таки, — порывисто сказал адвокат, — ваша благочестивая и робкая совесть в чем-то вас упрекает!
— В чем-то? — переспросил Стенсон предупредительно и мягко, как будто он хотел сказать: «Я жду, что вы мне об этом расскажете».
— Во всяком случае, вам приходится опасаться какой-то мести барона? — проговорил адвокат.
— Нет, — возразил Стенсон с внезапной силою в голосе. — Я знаю то, что мне сказал врач.
— А что, врач сказал, что дни его сочтены? Что ему стало хуже? Я видел его сегодня утром: должно быть, его еще хватит надолго.
— На несколько месяцев, — ответил Стенсон, — а мне еще надо жить годы. Я показывался врачу вчера… Я показываюсь ему каждый год…
— Так, выходит, вы ждете смерти барона, чтобы сделать какие-то важные признания? Но вы же знаете, считают, что он способен умертвить людей, которые ему страшны: что вы на это скажете?
Лицо Стенсона изобразило удивление, но Гёфле показалось, что это было деланное удивление, простой знак вежливости, потому что оно сменилось тайным беспокойством, которое старик все же не мог скрыть: Стенсон умел быть сдержанным, но не умел притворяться.
— Стенсон, — сказал ему адвокат искренне и проникновенно, взяв его за обе руки, — вас тяготит какая-то тайна. Откройтесь мне как другу и рассчитывайте на меня, если надо положить конец несправедливости.
Несколько мгновений Стенсон колебался, потом, отперев ящик секретера, ключ от которого у него был в кармане, показал Гёфле маленькую запечатанную шкатулку и спросил:
— Вы даете мне честное слово?
— Даю.
— Вы клянетесь священным писанием?
— Священным писанием! Ну так что же?
— Так вот… Если я умру раньше, чем он… откройте, прочтите и действуйте… после моей смерти!
Гёфле взглянул на шкатулку: на ней были написаны его имя и адрес.
— Вы позаботились о том, чтобы это передали мне? — сказал он. — Благодарю вас, друг мой. Но только если жизнь ваша в опасности, то зачем же медлить и что-то скрывать? Послушайте, дорогой мой господин Стенсон, я, кажется, начинаю понимать… Барон…
Стенсон знаком показал, что не будет ему отвечать. Гёфле, однако, продолжал:
— Уморил голодом свою невестку!
— Нет, — вскричал Стенсон убежденно, — нет, нет! Этого не было!
— Но когда она подписывала некое показание касательно ее беременности, ее к этому вынудили?
— Она подписала его по своей доброй воле. Я при этом присутствовал и сам подписал этот документ.
— А что сделали с ее телом? Его бросили собакам?
— О господи! Да разве же я там не был? Ее похоронили как христианку.
— Вы похоронили ее сами?
— Своими собственными руками! Но вы чересчур любопытны! Отдайте мне шкатулку!
— Вы, что же, сомневаетесь в моей клятве?
— Нет, — ответил старик, — держите ее при себе и ни о чем больше меня не спрашивайте…
Он пожал еще раз руку Гёфле, подошел к огню и снова совершенно оглох или притворился, что ничего не слышит.
Чтобы хоть немного отвлечь его и надеясь склонить его потом к каким-то признаниям, Гёфле начал рассказывать ему о той тяжбе, которая утром была предметом его разговора с бароном. На этот раз ему пришлось писать все вопросы, а в ответах старика сквозила присущая ему ясность ума. По его словам, минеральные богатства горы, которая была предметом спора, принадлежали соседу барона, графу Розенстейну. Он изложил все свои основания и, порывшись в своих папках, очень аккуратно надписанных и разложенных, предоставил ему доказательства. Гёфле заметил, что таково его собственное убеждение и что он будет вынужден поссориться с бароном, если тот станет навязывать ему это заведомо проигранное дело. Он добавил к этому кое-какие соображения относительно худой молвы, ходившей о его клиенте, но так как Стенсон ничего, казалось, не слышал, а письменная форма общения исключает возможность застать собеседника врасплох, Гёфле вынужден был отказаться от дальнейших расспросов.
Вернувшись в медвежью комнату, Гёфле задумался над тем, надо ли посвящать Христиана во все, что произошло между ним и Стенсоном, и, взвесив все, решил, что должен молчать. К тому же в эту минуту он и вообще-то не был склонен к каким бы то ни было излияниям. В голове его проносилось множество странных мыслей, множество противоречивых предположений. Мозг его напряженно работал, словно ему поручили какое-то трудное и путаное дело. И вместе с тем все обстояло совершенно иначе: Стенсон не позволял ему даже быть любопытным. Запрещение это, правда, ни к чему не приводило, и Гёфле не властен был угомонить рождавшиеся у него волнующие гипотезы. Адвокату не составило большого труда хранить молчание — Христиан в эту минуту был занят, ему не только не пришло в голову о чем-нибудь расспрашивать Гёфле, но он начисто забыл даже весь бывший меж ними разговор и был поглощен своей пьесой. К тому же он впал в глубокое уныние, и когда адвокат спросил его, нашел ли он способ обойтись без слуги, Христиан ответил, что напрасно ищет его уже в течение часа. В крайнем случае он, конечно, мог бы без него обойтись, но это повлекло бы за собою немало несообразностей и пропусков в мизансцене. Это было очень утомительным делом, и предстояло столько всего обдумывать и решать, что он уже готов был отказаться от своего замысла.
— Право же, — сказал он Гёфле, который пытался его подбодрить, — клянусь вам клятвой фигляра, что игра не стоит свеч; другими словами, я только измучаюсь совершенно бесславно и заставлю барона попусту истратить на меня деньги. Все равно дело провалилось, не будем же больше о нем думать. Знаете, что мне остается сделать, господин Гёфле? Отказаться от мысли об успехе в этих краях, все упаковать и уехать подобру-поздорову в какой-нибудь город, где я поищу себе другого слугу, который мог бы мне стать подручным и был бы достаточно благочестив, чтобы сдержать клятву, которую я от него потребую, пить одну только воду, даже если вино будет струиться потоками по горам Швеции!