дают. В другую ткнулась — опять шесть куриных. Вот, думает, клюква.
— Куда же, — спрашивает, — мне куриные яйца в дорогу? Дайте хоть крупы какой-нибудь или мучки, что ли.
Не дают.
— А нет, — говорят, — за зеркала у нас официальный тариф — на куриные яйца.
Так и вернулась баба моя ни с чем.
Мужик-то, впрочем, один прельстился зеркалом.
— Эх, — говорит, — жалко, что махонькое зеркальце. Я бы, — говорит, — для тебя нарушил бы нормы, дал бы тебе крупой. Ну да неподходящее зеркальце. Мне, — говорит, — такое надо, чтоб и ноги видать было.
И зачем ему, братцы мои, ноги нужно видать?
Ах, шельма какой мужик!
А я вот тоже раз съездил. За Вологду. Смешно вспомнить. Попугая вез.
И ни за что бы я не поехал, да опять-таки баба моя пристала.
Баба моя — кокетка, надо сказать — от хлеба с малороссийским сальцем нипочем не откажется… Пристала и пристала. Поезжай да поезжай.
Ну и соседи тоже:
— Поезжайте, — говорят, — Семен Семеныч. Вы человек разговорчивый — вкрутите мужичкам.
А мне что? Я и поехал.
А перед отъездом-то разговоры всякие были. Чего везти в деревню. Одни говорят: ленты вези, кружева. Другие — ситчик попестрей. Третьи — бусы. Что дикарям, ей-богу.
Пошел я на толкучку. Думаю: куплю-ка, в самом деле, такую вещь, чтобы сразу в рожу кидалась.
Вот и купил, братцы мои, попугая в клетке.
Сидит, представьте себе, на толчке многоуважаемая дама такая (может быть, бывшая графиня) и домашним барахлом торгует. И тут же при ней клетка, а в клетке попка. И сидит эта попка на кольце, качается и орет по-французски: шармант, что в переводе на русский язык — прелестно, значит.
Вот, братцы мои, я и приобрел птицу эту. То-то, думаю, удивлю деревню.
И удивил, слов нету.
А купил я эту попку за недорого. Хлебом, не помню — восемь, не помню — десять фунтов дал.
И вскоре после этого и поехал.
В теплушке ехал. Разговор, помню, поднялся вокруг меня, смех.
— Куда, — спрашивают, — везешь птицу? Зачем?
— Везу, — говорю, — в деревню на хлеб менять. Почем, — спрашиваю, — попугаи в этих местах ходят? В какой цене? Не продешевить чтобы.
Смеются.
— Товар, — говорят, — неизвестный.
Предложил мне тут же какой-то субчик полпуда ядрицы[170] за птицу, да не отдал я.
Приехал в одну деревню. Народ вокруг меня столпился. Хохочут. Ребята тоже хохочут. Прутьями дразнят птицу. Под перья ей дуют.
«Ну, — думаю, — понравился товар».
Принялся я с бабой одной торговаться и совсем было в цене сошелся, да явился какой-то инвалид, что ли. Из армии.
— Стоп, — говорит, — братцы! Обман. Попка это не настоящая. Настоящая попка «дурак» орет, а эта, — говорит, — что-то невнятно произносит.
Ну и смутил сделку, чертов инвалид. Пуд только стала давать баба.
Дальше я пошел.
В одну, в другую деревню — не берут. Хохочут, под перья дуют, а не берут. А которые бы и взяли, да обижаются, зачем «дурак» не произносит.
Два дня мотался я, братцы мои, с птицей, запарился, утомился — сказать невозможно. Прямо бы за полпуда отдал. Но и полпуда перестали давать.
— Вид, — говорят, — у птицы плохой.
А это верно: птица тоже запарилась. Все-таки дорога, да и под перья ей дули, да и ронял я ее раза два.
И вот посоветовал мне один старичок в дальнюю деревню идти. А то, говорит, народ тут при железной дороге балованный, чего хотят — сами не знают.
Вот я и пошел.
А путь дальний. Жара. Пылища в нос бьет. Чересчур я тогда утомился. Вижу, и птица моя утомилась до невозможности. С кольца своего сошла, сидит внизу, нахмурившись, и хлеб не клюет.
«Ну, — думаю, — не скончалась бы раньше времени. Плохой вид. Вот, думаю, глупость какая будет, ежели так».
А сам все нажимаю, все быстрей да быстрей.
И вот пришел к вечеру в нужную деревню.
— Ну, — говорю, — попка, подбодрись.
В одну избу зашел.
— Не нужно ли, — говорю, — попугая?
— Нужно, — говорит мужик. — А почем товар? Покажи.
Стал я ему попку показывать, смотрю: лежит моя птица брюхом кверху, и лапки у ней врозь. Обиделся мужичок.
— Что ж, — говорит, — это ты дохлой птицей торгуешь?
Ох, чуть я не прослезился тогда. Вывалил попку из клетки, клетку бросил. А мужик хохочет надо мной.
— Перестань, — говорит, — клетку бросать. Я тебе за нее шесть куриных яиц дам.
И дал.
— А жалко, — говорит, — что скончалась птица. Я бы, — говорит, — тебе за нее четыре пуда дал. Мне, — говорит, — очень попугаи нравятся.
К утру назад пошел. И больше в деревню не ездил.
Бабкин муж
Паршивый муж был у бабки Анисьи Николаевны. Уже не говоря о внешности, а и душевных качеств никаких. Так — шляпа, размазня, кикимора.
Да бабка Анисья Николаевна его иначе и не называла, как кикиморой. Или еще пигалицей любила назвать. Но на слова такие Василь Васильевич — бабкин муж — ужасно как обижался. Надуется на бабку, что мышь на крупу, и слова из него клещами не вытянешь.
А сказать надо — дело было секретное у бабки Анисьи Николаевны. Самогонное секретное предприятие. На паях. Старикашка такой, Ерофеич, пайщиком был. Да только какой же это пайщик, ежели драгоценную влагу лакал он как корова? А ведь нельзя так — убыток предприятию.
Думала бабка откупиться от пайщика, да произошло происшествие: лопнуло предприятие на паях. И ведь как лопнуло-то! Из-за собственного мужа лопнуло, сук ему в нос!
Ну, да и не могло быть иначе — был Василь Васильевич не человек, а, прямо сказать, — падаль.
Скажем, дело пустое: по бутылям самогонку перелить — не может. Пьянеет, сукин сын, от одного духа. А дух, конечно, острый. Так дух этот ему, видите ли, в голову ударял и вызывал рвоту!
Ну что ж! Бабка Анисья Николаевна его в этом и не притесняла: не может — не надо. Бабка назначала его на легонькие дела. Например: по указанному адресу пару бутылок снести. Так и то не может. Пугается.
— Я, — говорит, — Анисья Николаевна, не понесу враз. Я, — говорит, — лучше одну сначала, а за другой после спорхаю. А то пару понесешь — подозрения в милиции вызовешь. «А ну, — скажет милиция, — чего несешь? Дай-кась я понюхаю». И пропадешь! Вам, Анисья Николаевна, хорошо, вы дама, а меня без применения амнистии могут…
Да. Пропасть с таким мужем! Ну, уж зато и бабка Анисья Николаевна спуску ему не давала. Чуть что — по роже, либо словами кроет. Тоже, надо сказать, вредная была