1
Полет в Америку был их самым светлым воспоминанием и, кажется, – последним. Бровман накануне старта повел их фотографироваться – он знал о полете и готовил разворот, но прочим об этом пока не разглашалось, чтобы не вышло нового конфуза в случае непредвиденного возвращения. Тогда они снимались втроем с радостью, азартом и шуточками, а полгода спустя Бровман еле уговорил их сняться на память о тех днях, когда они случайно собрались в редакции, и Бровман опять не понимал – в чем дело? Неужели напоминание о прошлом подвиге, даже полгода спустя, так раздражало этих стремительных людей? О причине он не догадывался, но скоро понял.
Так вот, следующей картинкой была бы эта фотография, на которой они еще чуть смущены. Вскоре им предстояло позировать бесконечно, и на лицах у них появилось усталое, чуть ли не брезгливое выражение. Но ничего не поделаешь – герои, надо соответствовать; к счастью для Дубакова и легкой досаде Чернышева, герой немного погодя остался один, прочие вернулись к своим обязанностям.
Полет разрешили в конце мая. Они уже понимали, что означает вызов к Сталину. Сталин с первого слова дал понять, что встреча будет деловая, что о прежнем легком панибратстве и речи быть не может, но они знали, как себя держать, и он постепенно смягчился, начал подшучивать. Только что на Северном полюсе был установлен советский флаг, там заработала полярная станция Папанина, надо было доказывать возможность беспосадочного трансарктического перелета, Сталин дал на подготовку месяц. Чернышев уточнил: по сводкам, через две недели по утрам будет восемнадцать-двадцать градусов, мы не стартуем на АНТ с одиннадцатью тоннами. То есть эти две недели у нас есть, а дальше… Сталин предупредил Имантса, чтобы ни в чем не было отказа, но это и так было ясно.
Начался блаженный аврал. Именно блаженнейший, ибо напряженное состояние, в котором все и так пребывали круглосуточно, имело отныне причину и цель. Худшее состояние – тревога – сменилось азартом, все на пределе, при деле. Все трое жили теперь в Щелкове, занята была каждая минута, плюс они нагружали себя дополнительно, отрывая время от сна: Чернышев изучал американскую литературу, главным образом Драйзера, Волчак – американскую историю, главным образом Гражданскую войну, а Дубаков – экономику, пребывавшую в плачевном состоянии, и политическую систему, тоже истерзанную. По всему выходило, что они несут американцам благую весть. Медкомиссия нашла состояние всех троих близким к идеальному, папанинская радиостанция заметно облегчала ориентацию, Кригер оттуда неустанно отвечал сотням радиолюбителей, подтверждая наше проникновение на полюс; Водопьянов предупредил, что за восемьдесят седьмым градусом компас дает сильные отклонения, так что придется выпрыгивать из облаков и ориентироваться по светилам. Прекрасна была сама мысль ориентироваться по светилам, в этом было что-то магеллановское. Летали они ежедневно. Стоман все время негодовал, все ему было не так, Дубаков уже догадался, что это у него примета. Военврач Кайсацкий определял рацион: бутерброды с ветчиной, говядиной, телятиной, зернистой икрой и швейцарским сыром, по одному пирожку с капустой, кексу и стограммовой шоколадке. Весь рацион впихнули в три кило, столько же отвели на аварийный запас. Сочетание малого веса и высокой калорийности, повторял Кайсацкий, и я предложил бы взять еще сухого кавказского сыра… Отставить, сказал Волчак, не понадобится. Отчего-то всеми владело предчувствие удачи, похожее на притяжение из будущего. Волчак требовал сократить продовольствие и освободить резерв для бензина: лишние сто километров пути иногда решают все, на вынужденную садиться некуда! Он вообще как будто решил: победа или смерть, никаких отступных путей, и когда дошло до парашютов – уперся насмерть. Первые десять часов, говорил Волчак, прыгнуть невозможно – идем на таких высотах, что сразу в лепешку; дальше Баренцево – в нем не протянуть и четверти часа; дальше полярные льдины, где высоты нам уже, положим, хватит, но пока найдут, медведь съест или сам подохнешь; а дальше земля, и тут я как-нибудь сяду, на облегченной-то машине без горючего. Один парашют, так и быть, я возьму – исключительно показать американцам, что наши парашюты лучше; а больше извини.
Все шло штатно, пока не случился идиотизм, – Волчак говорил потом, что этот идиотизм был помощью божьей, ибо все неприятные неожиданности лучше пережить до полета. Помощь божья явилась в лице комбрига Баженова, главы испытательного института, который вздумал повышать личную квалификацию, летая на «ишаке», и при посадке цепанул колесами правое крыло АНТа. В результате пробил обшивку, «ишак» рухнул кверху брюхом, Баженова с трудом извлекли и увезли на скорой, а Волчак буквально почернел лицом от прилива крови и сказал, что, если этого кретина, эту сволочь, этого вредителя не расстреляют, он голыми руками оскальпирует его лично. При условии, что тот, конечно, выживет, за что поручиться нельзя, потому что Максимов рухнул точно так же и погиб на месте, но сволочи живучи. Примчались члены комиссии, поклялись, что все починят за неделю, – Волчак был непреклонен, таким его не видел еще никто. Если во время споров с врачом о парашютах и рационе он ярился скорей для показу, как бы давая присутствующим материал для мемуаров, теперь он взъярился по-настоящему, ибо все пропало. Он поставил на этот перелет всю жизнь и славу, все предыдущие успехи, а случайный идиот порушил все – и надо еще смотреть, случайный ли; тут Волчаку шепнули, что именно Баженов был в свое время причастен к его переводу из Ленинграда в Брянск, – и Волчак загорелся идеей доложить лично Сталину. Напрасно ему намекали, что Сталину докладывают все новости, относящиеся к их полету, Волчак хотел лично, персонально, наедине! Да понимаешь ли ты, втолковывал он Дубакову, что это государственное дело, что я… что мы все трое сейчас, – спешно поправился, – государственные люди! И когда неделю спустя исправленное крыло, не подкопаешься, установили на АНТе, Волчак все еще клокотал. Дубакову тоже было бы обидно, чего там, но не так обидно, не так, чтобы жизнь под откос; вот тут он впервые задумался о том, что для Волчака этот полет был не совсем то, что для них.