Она закрыла лицо руками и тихо заплакала. Под конец она подняла голову и повернулась в сторону переплетчика:
— Я бы хотела остаться одна. И вы, Оресте, ступайте и вы.
— Хорошо, дорогая, хорошо…
Она была холодна и надменна — Оресте никогда ее такой не видел. С каким-то чувством стеснения он отвел от нее глаза. Соседки направились по лестнице вверх, к выходу. Последним в этой группе шел он и, поднявшись наверх, закрыл за собою дверь.
Лида осталась одна. Она сидела, уткнув локоть в одеяло и подперев рукой щеку, думала о матери, о себе самой, вспоминала историю их жизни. И постепенно в воображении перенеслась в другую комнату, очень похожую на ту, где она сейчас находилась, комнату большого жилого дома на улице Мортара, в которую в начале далекой уже весны она вошла, чтобы жить там вместе с Давидом.
Вот как все произошло.
Однажды, в самом конце той зимы, когда Давид показался ей настолько уставшим от нее, что она готова была вот-вот услышать от него: «Хватит, Лида, нам лучше больше не встречаться», — и от этого ожидания терзалась, Давид вдруг предложил ей переехать туда, в тот дом на улице Мортара, и поселиться там, «как обычная рабочая семейная пара». Он сказал, что окончательно решил порвать с семьей, чтобы «начать новую жизнь». Ему нравилась идея жить вдвоем в «мансарде», в «прекрасной, поэтичной мансарде на последнем этаже» с видом не только на весь город, но и на «все окрестности до самых болонских холмов». Чтобы «прокормить семью», он «пойдет работать на сахарный завод». А она? Что оставалось делать ей, как не последовать за ним, как не ответить ему сразу же «да»? Точно так, как в тот раз, в первый раз, когда они встретились в танцевальном зале Борго-Сан-Джорджо (ей было чуть больше шестнадцати лет, совсем девочка!); они протанцевали весь вечер, а закончилось все тем, что они на лугу у городской стены занимались любовью. И снова она не задала себе никакого вопроса и не колебалась ни единой секунды. Выйдя однажды вечером вместе с Давидом, она больше не вернулась домой, вот и все. Какое сумасшествие это было! И все-таки позже, много позже, тогда, когда после родов она вернулась жить одна в комнату большого жилого дома, ребенок там без конца плакал, а она чувствовала, как у нее пропадает молоко, к тому же у нее оставались лишь несколько лир; и лишь тогда она начала со всей ясностью понимать то, что с ней произошло, пробуждаться от долгого сна наяву, понимать, чем была до того момента ее жизнь.
Ну а он, Давид, что он был за человек? — спрашивала она себя теперь, по прошествии стольких лет. Чего он искал, чего он хотел на самом деле?
В доме, где они снимали мансарду, в комнате на нижнем этаже жила семья санитара из больницы Святой Анны. Их фамилия была Мастеллари, и всего их было шестеро: санитар, его жена и четверо детей.
По утрам, спускаясь с кувшином за водой во двор, Лида нередко сталкивалась с синьорой Мастеллари.
— А чем муж ваш занимается? — спросила как-то та. — Он рабочий?
— Да. Сейчас он без работы, но скоро устроится на сахарный завод, — ответила Лида спокойно, и ее не тронула даже тень сомнения, ей и на минуту не пришло в голову, что Давид, студент, сын важных синьоров — и не важно, что он никак не может получить диплом и порвал отношения с семьей, — на сахарный завод не пойдет никогда.
Подумать только: рабочий! И однако к чему же еще, судя по всему, стремился Давид, как не к тому, чтобы быть «простым рабочим»? Разве он не повторял это постоянно?
В самом деле, достаточно было ему начать говорить — и все казалось простым, возможным, похожим на правду. Пожениться? Он лично всегда считал брак — и, не стесняясь, заявлял об этом — клоунадой, одной из типичных и тошнотворных «буржуазных клоунад». Но, так или иначе, раз уж она придает свадьбе такое значение, то пусть не беспокоится: в будущем году (поскольку за год он наверняка найдет работу) они прекрасно смогут урегулировать свое «гражданское состояние». Он без проблем женится на ней, ему не составляет труда это пообещать, так что и перед лицом закона она будет его супругой.
Вторую половину дня в то жаркое летнее время он почти всегда спал. Его дыхание было настолько медленным, а щека под многодневной щетиной — такой бледной, что порой, сидя у его постели, как сейчас у постели матери, она, охваченная паникой, не могла удержаться от желания схватить его за руку, потрясти. «Что?» — ворчал он, не открывая даже глаз. Затем, отвернувшись к стене (пижама его на спине была мокрой от пота), снова погружался в сон.
Сразу после ужина они спускались, держась за руки, по бесконечным лестницам дома, погруженным во тьму. В поисках хоть какой-то прохлады они взяли привычку допоздна сидеть возле ворот Порта-Маре, которые были от их дома всего в двух-трех сотнях метров. У Порта-Маре, сразу за старой таможней, был киоск с мороженым, а перед ним — десяток столиков; а мороженое еще с детства было ее страстью, и Давид это знал.
Если срезать путь по улице Фоссато-ди-Мортара, до стен можно дойти в один миг. И вот как-то раз, когда они по дорожке, идущей по верху валов, направлялись к Порта-Маре, Лида вдруг резко остановилась.
«Послушай, я думаю, у меня и правда будет ребенок», — произнесла она очень спокойно, положив ладонь на плечо Давиду.
В тот момент он не выглядел удивленным и ничего не ответил.
Немного позже, когда они дошли до киоска и она стояла, прислонившись грудью к краю цинкового прилавка, ослепленная светом ацетиленовой лампы, он ласково спросил:
— Ты будешь лимонное или предпочитаешь шоколадное?
Не проявляя желания сесть, он уже начал лизать свое — сливочное, как всегда; одновременно он внимательно смотрел на нее, оглядывал с головы до ног. Он казался грустным, разочарованным. Чем разочарованным? Что она беременна? Что она опять, в очередной раз выбрала шоколадное мороженое?
— Сегодня вечером невыносимо жарко! — воскликнул он в какой-то момент, отдуваясь. — А представь себе, что там, в горах, как только становится темно, им приходится надевать свитер.
Он имел в виду своих родственников, конечно же, которые с первых чисел июля все вместе перебрались в Кортину д’Ампеццо.
— Где они живут, твои родные, в Кортине? — нашла она в себе силы спросить. — В гостинице или в доме?
— Нет, в «Мирамонти»[5]. Представь себе что-то вроде замка, — начал он сразу объяснять. — И лес вокруг, большой, раз в шесть или в семь больше, чем парк дома Финци-Контини, ну, того, что в конце улицы Пьоппони, знаешь, как раз под Стеной Ангелов? А по сравнению с Монтаньоне — так раз в двенадцать…
Что он был за человек, Давид? Что он искал? Чего он хотел? Зачем?
На эти вопросы не было ответа и никогда не будет. К тому же теперь поздно. Кто-то, вероятно Оресте, стучал в окно. Надо было встать, заставить себя добраться до ворот, сказать ему, что он может войти.
VII