Нежнее нежногоЛицо твое,Белее белогоТвоя рука,От мира целогоТы далека,И все твое –От неизбежного.
Так писал поэт Мандельштам, которого очень любила мама. Десятилетняя Эля как-то попробовала почитать лежащий у маминой кровати пухлый томик, ничего не поняла, заскучала. Но эти строки, которые частенько цитировала мама, ей нравились. Мама, конечно, относила стихи к себе, но девочке хотелось думать, что они про нее, Элю.
Поразительно красивый ребенок. Так родителям говорили все, кто видел Элю впервые. И в год, и в три, и в пять, и в десять она была похожа на ангела. Ангел рос, менялась его фигурка, менялись пропорции лица, но внешность оставалась ангельской – большие, распахнутые миру ярко-голубые глаза, белокурые волосы, вьющимися локонами ниспадающие на плечи, тонкой лепки носик, и весь профиль точеный, словно вырезанный из алебастра.
Неземная девочка. Так называли Элю мамины знакомые. Маме нравилось такое определение. Она и сама была неземная – балерина Большого театра, пусть не прима, но весьма успешная, не кордебалет. Мама была тоненькая, как тростиночка, с выразительными глазами и подвижным лицом, которые могли изобразить любую эмоцию – от восторга до негодования.
Гневалась мама часто. На пролитый Элей суп, разбитую домработницей чашку или плохо выведенное с парадного платья пятно. Мамин гнев всегда был обращен на прислугу – домработницу, шофера, няню, но никогда на саму Элю или папу – сановного чиновника из Моссовета.
Благодаря папе у них была квартира в центре Москвы, служебная «Волга», личный «Фиат», штат шоферов и домработниц, няня для Эли, каракулевая шубка для нее же и соболиная для мамы. А благодаря маме в их доме всегда царила атмосфера праздника и бывали творческие люди, не дававшие «закиснуть», как она говорила.
Папа Мандельштама и балетных в доме не приветствовал, но и не возражал, потому что худенькая, легко взмывающая на пуантах ввысь мама характером обладала железным и мужа держала в кулаке. Она никогда не повышала голос, лишь изгибала бровь. Да еще глаза ее – огромные, черные, живые – умели по желанию хозяйки мгновенно наполняться слезами, прозрачными, как вода в горном озере. Эля думала, что, когда вырастет, обязательно научится у мамы этому фокусу, от которого папа терял запал и, кажется, весь набранный в грудную клетку воздух.
Для семьи Фалери практически не было невозможного. Маленькую Элю возили к морю и в Коктебель, и в Юрмалу, и в Сочи, и в Анапу. После первого и второго класса она побывала в Болгарии, на Солнечном Берегу и Золотых Песках, а минувшим летом – на озере Балатон. Папа частенько ездил в командировки за границу, привозя красивые туфельки, жевательную резинку, фирменные джинсы и кроссовки, магнитофон, не на бобинах, а на диковинных кассетах. Мама пользовалась духами исключительно из Парижа. В ее шкафу висели шубки из натурального меха, даже по снегу она ходила в туфельках из тонко выделанной натуральной кожи, в ее ушах блестели бриллиантовые капельки, а губы мерцали дорогой французской помадой. Мама была королевой, а Эля – папиной принцессой, которую любили и баловали до невозможности.
Она вошла в темную комнату, превозмогая страх, заглянула в зеркало, вделанное в дверцу старинного, из натурального дерева шкафа. Мама предпочитала исключительно антикварную мебель. В зеркале в очередной раз не оказалось никаких эльфов, лишь сама Эля – высокая, тоненькая, в красивом платье с пышной юбкой, с собранными в прическу волосами, в которую была вдета переливающаяся диадема из блестящих камушков.
Она собиралась на новогоднюю елку в Кремлевский дворец съездов. Эля каждый год ходила именно туда, на главную елку страны, и это не считалось подарком судьбы, а было чем-то само собой разумеющимся. Маленьким принцессам место именно там, а не в пыльных затхлых Домах культуры. На елку в Большом Эля тоже всегда ходила, но там было менее торжественно, менее нарядно, да и вообще, благодаря маме она чувствовала себя там как дома, отчего праздник терял частичку волшебства и становился практически семейным.