но я не могу сопротивляться искушению,
потому что вот он, плод,
висит на дереве,
передо мной,
только руку протяни,
красный, блестящий, сочный,
сверкающий каплями росы, из которых на меня безмолвно глядит мое лицо,
и я срываю плод,
надкусываю и пожираю его…
Она глубоко застонала, а Дрейф как завороженный застыл за письменным столом.
— И он несказанно вкусен:
сок, маленькие зернышки,
сладкий вкус наполняет меня, во мне открываются огромные неизведанные просторы, доктор,
зарождаются мысли, я вижу связи в бесконечности,
я хочу знать, жить, чувствовать, любить,
но, доктор, становится темно…
И она вдруг оборвала свои стоны, сделалась вялой
и лежала совершенно неподвижно
с закрытыми глазами,
наморщив лоб,
с измученным видом.
Самого Дрейфа это великолепное психическое представление, свидетелем которого он только что стал, привело в такое возбуждение, что он не записал в журнал ни единого слова.
Теперь он ожидал,
держа в руке ручку,
следующего припадка.
Наконец она жалким голосом прошептала:
— Темнеет,
ледяной ветер гуляет здесь по деревьям, доктор,
сад, мужчина и трава исчезают,
и я оказываюсь в огромной, черной пустоте и в бесконечном пространстве,
плач мой звучит эхом, а слезы мои тысячелетиями капают в никуда, в пустоту подо мною,
ибо я отринута, я нагая, доктор!
Дрейф снова низко склонился над журналом.
Он записал туда только слово «плод»,
рука его судорожно сжала истертую ручку, отчего слово получилось почти совершенно неразборчивым,
оно выглядело немногим больше черной точки от мушиных испражнений.
— И как долго в точности продолжается это состояние отринутости,
странствия в пустоте,
плач,
падение слез в огромное никуда под вами?
Женщина вздохнула и теперь выглядела немного замерзшей, лежала, вытянувшись, на диване,
неподвижная, жалкая.
— Оно все еще продолжается.
Это признание было также с точностью записано Дрейфом:
«Оно все еще продолжается».
Он сидел, откинувшись на спинку стула, и перечитывал записанное, но тут женщина вдруг подняла глаза.
Она, очевидно, оправилась
и совсем другим, значительно более нервозным голосом воскликнула:
— А в конце концов получается, будто я на самом деле нахожусь в монастыре!
Ах, в монастыре, вот оно что!
Наконец-то, по мнению Дрейфа, началось что-то интересное!
Ибо его всегда необыкновенно притягивал монастырский дух…
В летний отпуск
(во время которого он всегда отправлялся в пасмурные, суровые окрестности Аспраха, куда почти не попадало солнце)
он бродил узкими каменистыми дорогами, которые через почти необитаемые гористые края приводили его к форпостам женственности.
Да, он всегда отправлялся к одному из расположенных в горах монастырей.
Обычно он прятался в кустах и в возбуждении подглядывал за монахинями, когда те плотным строем
(ведомые строгой аббатиссой, от одного только вида которой Дрейфа до основания сотрясал подавленный половой экстаз)
шествовали туда и обратно между монастырским зданием и небольшой капеллой, или же попарно бродили по садам с ароматическими травами.
Что-то удивительно возбуждающее было в этих одетых в черное женщинах, чьи просто скроенные платья совершенно скрывали округлые формы бедер и груди…
Дрейф приложил руки ко лбу,
внезапно охваченный одним из тех желаний, которые пробудили в нем эти неожиданно наплывшие воспоминания.
Женщина лежала совершенно неподвижно, широко открыв глаза, казавшиеся еще более пустыми и огромными.
Даже лицо ее приняло более изможденное, но в то же время более просветленное выражение…
— Так вы говорите, монастырь,
и вы в нем — монахиня?
От одного этого слова у него снова защипало в кончике носа, хотя он и попытался произнести его как можно небрежнее…
— Да.
Голос женщины теперь сделался очень слабым и тонким, но зато кристально чистым и каким-то необъяснимым образом, до сих пор непонятным Дрейфу, казалось, отзывался эхом, как будто они находились в огромном каменном карьере,
в глубокой подземной шахте,
в гроте,
в сырой тюремной норе…
— Вы одеты в черное, не правда ли?
Он сделал над собой невероятное усилие, чтобы захлестывающий его экстаз не просочился в словах, в голосе, и не отвлек бы ее, не напугал.
— Да, в черное.
Она замолчала.
Дрейфа опять охватило раздражение:
Боже мой, анализировать эту женщину — все равно что тащить на крутой склон упирающуюся старую, почти созревшую для бойни ослицу!
— И что вы видите, милая барышня,
в себе самой, расскажите
в мельчайших деталях…
Голос его был деланно спокойным и не производил тех странных отзвуков, которые сопровождали теперь каждый слог, произнесенный женщиной.
— Глубоко внутри себя, доктор, я вижу длинный каменный коридор,
вижу огромные окна и падающий сквозь них свет,
вижу келью, в которой я живу,
в ней только нары
и ничего более,
а стены там из неотесанного, сырого камня,
и маленькая деревянная дверь,
я вижу также дни непрерывных молитв…
Дрейф записывал, сглатывал и снова принимался писать, хватался за грудь, в которой начинала бродить какая-то странная колющая боль, перешедшая теперь в левую руку
(начало сердечного приступа,
грудная жаба,
запор,
газы?).
— Повторите, милая барышня, про черное,
чтобы я был до конца уверен: