Приди, прекрасная, наполни кубок мойШербетом, сладостным томленьем, тьмой —Ты засмеешься – я услышу имя,Аллахом данное тебе, тебе одной…
Башар означало «госпожа», «победительница». Теперь девочку Лиззи звали именно так. Имя ей выбрала сама Сафие-султан, проникшаяся к «подарку Елизаветы» интересом и симпатией. Прошло всего три года – Башар уже говорила на турецком, арабском и фарси; читала на двух из трех этих языков, без удивления приняв, что турецкий язык своей письменности не имеет; знала в гареме все закоулки – где можно срезать и пробежать быстрее, где спрятаться, чтобы искали долго, где можно подслушать у окошка или неровно положенной плитки.
Маленькая Элизабет вечно мерзла в сырых стенах своего северного замка, на пронизывающих ветрах шотландских холмов. С детства ее одевали в жесткую неудобную одежду, стесняющую движения, царапающую кожу. В швах плодились блохи – служанки вытравливали их паром, но самые стойкие выживали и грызли Элизабет вдвое злее, будто мстя за павших товарищей. Мыться с полным погружением тела в замке Киллеарн полагалось десять раз в году, перед церковными праздниками. Девочка знала, что и о королеве, с которой они носят одно имя, кто-то из придворных хронистов с восторгом отзывался: дескать, та «принимает ванну каждый месяц, вне зависимости от того, было это нужно или нет». С неполным погружением, конечно, мылись чаще, но это тоже было весьма относительное удовольствие – сидячую каменную ванну наполовину заполняли нагретой в большом камине водой, служанки скребли Лиззи жесткими мочалками, вода быстро остывала, а бабушка Сара сидела, поджав губы, в кресле у камина, смотрела в огонь, и на каменной стене дрожала ее тень с носом, похожим на вороний клюв…
Та, которую теперь звали Башар, жила совсем иначе. Ее окружали светлые стены дворца, в изящных арках которого гуляли теплые ветерки, она носила легкие и удобные одежды. Еда была лакомой и обильной, много фруктов и никакого хаггиса – при воспоминании о фаршированном овечьем желудке Башар морщилась и украдкой утаскивала с общего блюда еще один кусочек рассыпчатой пахлавы. Постоянные омовения-абдесты сделались настолько привычными, что дико казалось вспомнить о временах, когда их не было. А дважды в неделю обитательницы гарема ходили в баню, и, нежась в облаках душистого пара, Башар чувствовала, как тело радуется теплу, влаге и чистоте. С девочками много занимались, учили их считать, красиво писать, воспринимать стихи, музыку, танец. Башар не заставляли простаивать на коленях на холодном полу по полчаса кряду, глядя на страдальческий лик Иисуса, прибитого к темному дубовому кресту, шепча «Mea culpa» и каясь во всех грехах человечества с того момента, как Ева протянула руку к яблоку. Взаимоотношения с Аллахом были куда проще и, учитывая скептическую натуру Башар, казались ей более здоровыми, чем христианские метания Европы – сквозь кровь, ненависть и жирный пепел церковных костров.
Девочка, конечно, понимала: это взгляд отсюда, из нынешней «теплицы», на воспоминания о чужом – да, прежняя жизнь теперь виделась чужой! – «морозе». Так-то все куда как сложней и, пожалуй, страшней.
В детстве она любила сидеть на ковре, сделанном из шкуры заморского зверя тигра. Диковинный это был ковер, может быть, именно из владений Блистательной Порты и привезенный. Единственный в их замке, единственный в Шотландии, да, наверно, и в Англии вряд ли другой такой нашелся бы.
Полосатая шкура была мягка и приятна на ощупь. Куда приятней, чем жесткий и клочковатый медвежий мех (медвежьих-то ковров в замке хватало).
Значит ли это, что зверь, именуемый тигром, добродушнее медведя и более, чем он, благорасположен к человеку? Можно подумать и так. Особенно когда о первом судишь только по шкуре, а насчет второго еще и знаешь, каков он, когда идет на тебя – остервеневший, окровавленный, с жаждой убийства в глубине маленьких глазок. Этого девочка сама не видела, но знала по рассказам старших и как-то раз очень четко представила себе.
Тут впору забыть и не вспоминать никогда, что было до того, как зверь остановился и повернул вспять после долгой погони, откуда взялась та жажда убийства и те раны на его теле, из которых хлещет кровь… только его ли это кровь…
А мех тигриной шкуры мягок, лежать на ней тепло – и не надо думать, какая кровь, какая ярость скрыта за исподом этого ковра.
Да, умом-то нынешняя Башар это понимала отлично. Но ее душа и тело охотно грелись в сегодняшнем тепле, а что там будет завтра – оно завтра и будет. К тому же наступит это «завтра» не скоро, через год, а то и через многие годы.
Хотя…
Башар часто жалела прежнюю Лиззи – бедняжка, ей приходилось несладко, – но иногда ей снилось, как она скачет вдоль озера на своей любимой, вредной и кусачей кобылке Эйре, рыжие волосы развеваются на ветру, сладко тянут кожу головы, ноги сжимают горячие лошадиные бока, вокруг нее – леса, холмы, серо-голубой простор Лох-Локи, в глубине которого, по легенде, спит древнее чудище… И она просыпалась в слезах, потому что Лиззи была свободна, а Башар – нет. Лиззи была госпожой знатного рода, королевской крови, высокой судьбы, а Башар – рабыней в гареме, которая не покажет своего лица ни одному мужчине, кроме султана, никогда не поднимется в седло, не помчится сквозь ветер, не увидит, как встают из-за холма за перелеском высокие мрачные стены ее родового замка, шпиль церкви, где под тяжелыми плитами лежит, сложив на груди руки, мама – и пятьдесят поколений ее рыжеволосых предков.
– Почему плачешь? – донесся голос откуда-то сзади.
Башар резко обернулась, вцепившись в мрамор стены, вырванная из задумчивости, когда она будто парила в высоком ночном небе над темнотой сада внизу.
Хорошо, что за стену ухватилась, а не за воздух. Стояла-то она на перилах балкона, тоже мраморных, широких, почти как горная тропка, и надежных – правда, лишь для тех, кто привык ходить по таким тропкам. Или по стенам родного замка: не по проходу за бойницами, где путь для стражников, а прямо поверху, над их головами, по самому гребню замковой стены.