Двигался эшелон по ночам, днём торчали в тупиках. Подобным образом везли их из Германии. Кое-кто догадался, заглядывая в зазор между дверью и стенкой вагона: это Казахстан, потому что кругом – пустынная степь. «8 апреля 1949 года, – вспоминает Юрий Грунин, – и привезли нас в этот самый Джезказган, что значит по-казахски „медная копь“. Это был Особый лагерь № 4, Степной лагерь, аж в рифму: Особлаг Степлаг, а ещё звонче – спецлаг Степлаг…» Здесь-то он и стал номером СО-654, что расшифровывалось «как С-14654: „С“ – это, вероятно, спецконтингент, или Степлаг, вроде паспортной прописки, а буква „О“ – очередная тысяча заключённых. <…> Номера, номера… И у немцев мы носили номера. Я уже был старым лагерником с семью годами неволи: плен, репатриационный лагерь, тюрьма и следствие, ещё одна тюрьма – пересыльная – в германском городе Торгау, эшелон заключённых „на родину“ – в Усольлаг. И уже пришло в привычку сравнивать лагерные условия двух систем: гитлеровской и сталинской». И к этому прибавил с горечью: «Лоскуты с номерами на куртках делали нас в глазах охраны инвентарными роботами – без имени, без лиц, без мыслей. А сами номера-мишени наводили их на мысль о стрельбе по этим мишеням».
Лагерный загон, куда попал Грунин, открыл ему глаза на всё, «чтобы я закрыл их навсегда», оставшись роботом № СО-654. А хоронили здесь, говорит он, с пробитыми черепами – для «подстраховки», без гробов; зарывали, как скот в скотомогильниках. Одним словом, лагерная пыль, по выражению «Пениса в пенсне», как окрестили маршала Лаврентия Берию. В письмах Ю. В. – эхо тех бесконечных дней, а в своих снах он опять и опять укладывал мостовую, подносил кирпичи для кладки стен какого-то дома, видел под ногами крутые деревянные подмости с поперечными брусками-ступенями; за спиной – «коза», нечто вроде этажерки-рюкзака с грузом кирпичей; «пот разъедает глаза и шею. Иду, пошатываясь, но тяжесть обеспечивает устойчивость при подъёме. Возвращаться вниз, хоть и с пустой „козой“, почему-то труднее, и ноги теряют уверенность, и головокружение, увы, не от успехов. В глазах – калейдоскоп, а сердце – как кузнечный горн. Дотянуть бы до вечера…» И всё-таки Грунин, чтобы выжить, находил в себе силы для шутки. Маяковский призывал «класть в коммунову стройку слова-кирпичи», а зэк № СО-654 отвечал на это: «Снова завод на работу зовёт: с ночи в печи горячи кирпичи! Утром любовно я глину мешу, утрамбованную в формах ношу».
4
Я послал Юрию Васильевичу в Джезказган свою поэму «Флейта Федуты», которую посвятил ему. Он догадался, каким был мой замысел. «То, что стихотворчество заменено у вас музыкой, – писал он, – правильно: тут и Моцарт, и его борьба с Царицей Ночи, борьба Добра со Злом; многое вызвало отклик у меня в душе». И верно: письма Грунина, его стихи и проза легли в основу этой поэмы. «А вот рожок – и где-то вдалеке: река, окоп, и вскрик предсмертный чей-то, и взрывы бомб, и „мессеров“ пике, и две ракеты – в небе и в реке, и немцы – в двух шагах, и флейта с несыгранной сонатой в вещмешке… Чем был Степлаг? Клубком буранных зим. Тут каждый день прощались все со всеми. Копали медь – и в язвах, и в экземе. Ах, если б не Гоглидзе Серафим! Он говорил: „Ко мне поедем, в Греми“. На нарах вы „Одойю“[7]пели с ним, где камнепаду вторил водопад: „На лучшее надейтесь. Слёз не лейте“. По-русски, по-грузински – невпопад. Один – комроты, а другой – комбат. Вы Серафиму Моцарта на флейте играли – чаще что-то из сонат…» «А насчёт Серафима, насчёт грузинского братства, – соглашался Грунин, – действительно к месту!»
И с любовью писал о молодых грузинах, которые прибыли вместе с ним с этапом и с которыми он пахал в одной бригаде, – о Тенгизе Залдастанишвили, Гиви Магуларии и Отиа Пачкории. «Их иронически окрестили юными ленинцами: студенты факультета философии Тбилисского университета, они установили отклонения политики товарища Сталина от марксистско-ленинской теории построения коммунизма – и засомневались в гениальности своего великого земляка. И каждому из них припаяли по двадцать пять лет лагерей. Умные ребята, эрудированные. Любят свою Грузию – её культуру, литературу, язык». Дружба Грунина с ними крепла с каждым днём. «Как-то заговорили о графике шрифтов – греческого, готического, древнерусского. Друзья показали мне грузинский шрифт, ни на какой из упомянутых не похожий. И приохотили меня начать учить их язык. Учить язык – это не только слушать и говорить, но и читать и писать». Тогда-то Юрию впервые открылась поэзия Грузии – и в первую очередь лирика Николоза Бараташвили. Сильнейшее впечатление на него произвело стихотворение «Мерани»[8]. Он перевёл его на русский язык, стараясь передать, как тошно ему в неволе, как дорого заплатил бы за то, чтобы из неё вырваться и чтобы не было ему препон, как свободолюбивому и крылатому Мерани…
Это никак не соответствовало философии зэка, изложенной Груниным коротко и предельно ясно: «Один Аллах на небе, один Сталин на земле. Сталин – законодатель всего на свете. Из этого рабства вырваться некуда, есть только единственный путь – подниматься вверх по спинам других рабов, становиться над ними: их надсмотрщиками и конвоирами, блюстителями режима…» Становиться теми, кто был пожизненно прикован к таким, как Грунин, к тем, кого осудили за генетику, кибернетику, философию, поэзию, прозу, искусство, за собственное мнение, «да просто за принадлежность к интеллигенции, которую всегда ненавидели как вождь мирового пролетариата, так и превзошедший его ученик». В Степлаге Грунин оказался рядом с множеством незауряднейших, талантливых людей – «от самых простых умельцев до писателей, художников и докторов наук». Столько, сколько их было сконцентрировано в лагере, он, по его признанию, в будущем уже не встречал.
Один из них – поэт Вадим Попов, по свидетельству Грунина, сдружившемуся с ним в Джезказгане, «высокий, в очках, весь в номерах СЭ-765». Сблизились сразу. Грунин обратил внимание на Попова, когда тот читал кому-то гумилёвских «Капитанов»: «Или бунт на борту обнаружив, из-за пояса рвёт пистолет…» Заметив Юрия, Вадим осёкся, но будущий приятель продолжил с тем же пафосом: «Так, что сыплется золото с кружев, с розоватых брабантских манжет». Так вот они нашли друг друга. Позже Ю. В. напишет: «Встань в стих, СЭ-765! А ты, СО-654? Два зэка в изолированном мире и две души в своей заветной лире…» И ещё: «Судьбина сурова. Бесстрастна судьба. Вадима Попова я знал, как себя. Он метко заметил, нам дал по мозгам дыханием меди спецлаг Джезказган». Вадим воевал, окончил рабфак, хотел стать врачом; но был арестован. В «Спине земли» сказано: «За что? За резкие реплики, за английский язык, за иностранные монеты. Яркая личность – не вписывался в габариты прокрустова ложа комсомола, в котором он не состоял». Вадим Попов, как и его верный друг Георгий (так он называл Грунина), остался навсегда верен теме Степлага. Это ему принадлежат строки, обращённые к Джезказгану: «Сколько братских могил ты скрыл! Их, рыча, экскаватор срыл, и в степи замело их след, будто прошлого вовсе нет. А теперь устроен мой быт, Жезказган почти позабыт, всё идут и идут года, как идёт на-гора руда». Грунин очень любил стихи Вадима об их лагерной «тусовке»: