– Присолим землю всем манером, значит?
– Да. Забирай своего слюнявого простофилю и обезьянку свою, и не забудь едкое остроумье – и спусти это все на дожев двор. Они не осмелятся тебя отвергнуть. А вернешься – зачнем наследника.
– Я ваш покорный слуга, моя госпожа, – ответствовал я. – Но до обеда у нас еще час, и…
– Сей смуту и спускай штаны[14]с возмутительнейшей трахомундии! – рекла королева, сбрасывая перевязь своего одеянья и переступая его. – Долой мундир, дурак!
Я так обожал, когда броня королевы-воительницы спадала с нее и она, глупо хихикая, оказывалась в моих объятьях.
* * *
За свежесложенной стеной я услышал шаги – отчетливо, – а потом кто-то с грохотом уронил ведро. Значит, и меня оттуда слышно. Не знаю, сколько я пробыл в темноте, но прилив еще не схлынул – вода мне доходила до груди. Быть может, Порция вернулась из Флоренции – или слуга спустился в погреб за вином.
– Помогите! Меня тут замуровал в темноте ятый полоумный сенатор! – А если это сам Брабанцио? Совесть загрызла, и вернулся меня освободить? Я смягчил свои рацеи. – И под полоумным я разумею психа до крайности утонченного, с великолепным вкусом и…
Не успел я доорать свою лесть, как из-за стены раздался вопль – до того жалостливый и животный, что даже в своем убогом состоянии я содрогнулся. Так звучит смертоубийство, вне всяких сомнений, так отнюдь не изящное лезвие входит между ребер. Кто-то – человек – там страдает, взывает к Господу Богу и святым, перемежая воззванья свои воем боли, проникнутым ужасом, переходящим в тихий стон, а затем – тишина. Я слышал шорох и треск, будто кто-то веточки ломает, потом – лишь неумолчный бой капели в моей темной келье.
Я не осмеливался больше звать. Не хотелось бы, чтоб на меня обращал внимание тот, кто за стеной, ибо я был уверен: никакого спасения оттуда не явится. Я так настроился на звуки с той стороны, что даже капли отвлекали – докука средь разора.
Время шло. Может, час. А может, и лишь минуты.
Потом всплеск – уже у меня в келье.
Я заорал. И подпрыгнул, подтянувшись на цепях, – что-то в воде задело мою голую ногу, живое и тяжелое, извилистое и сильное. Я перестал дышать, желая обратиться в невидимку во тьме, слиться со стеной. Ноги мне омывало подводными теченьями, словно бы от чьего-то крупного хвоста или плавника. Может, слабины в цепях хватит, чтобы я перевернулся, сделал шпагат и пятками уперся в карниз? Я же акробат, я тренировался и выступал много дольше, чем был изнеженным аристократом.
Я раскинул руки, на сколько мог, и ноги мои оторвались от подводного пола – теперь я висел в позе энергично распинаемого. Ноги я завел назад, оцарапав стеной себе пятки и попу. Стопы мои уперлись в свод, я раздвинул ноги и опускал, опускал их, пока пятками не столкнулся с карнизом, который миг назад был вровень с моими плечами. Оковы впивались мне в предплечья, руки дрожали от напряженья, но я больше не был в воде – лицо мое располагалось от нее всего в нескольких дюймах. В лучшей своей форме я бы продержался в такой позе быстрый припев «Лилии пивной», но теперь лишь несколько вдохов отделяли меня от верной гибели. Я открыл глаза пошире, чтобы впивали весь свет, какой бы ни забрел случайно в эту темницу, но поймал ими лишь струйку собственного жгучего пота, стекавшего у меня по носу.
Если б только мавр дал мне утонуть в Большом канале и отсосать у собственной илистой смерти, когда я был к ней готов… меня б тут сейчас не было, я б с радостью сбросил этот бренный шум[15]и ступил бы в темное забвенье. Он тогда натурально достал меня своим благородством, а теперь вот я, скорей из отчаяния в ненависти, нежели из сожалений, желал, черт возьми, сдохнуть.
Что-то вынырнуло из воды у меня перед самым носом, я почувствовал.
– Так рви же мою главу с шеи прочь, дегтярный дьявол! Подавись!
Что б там ни было в воде – оно слизнуло каплю пота у меня с носа.
* * *
ХОР:
В Венеции наш оказался шут, ставший вдруг послом, и он, супруг королевы – принц по проникновенью, так сказать, – приглашаем был в сенат и в дома знатнейшие, и там передавал он неудовольствие госпожи своей стремлением венецианцев и папы к Крестовому походу. И, согласно пожеланьям своей госпожи, с крайним презреньем к хорошим манерам острил, шутил и издевался он над хозяевами своими к вящему развлеченью себя самого и немногих прочих. Так Карман из Песьих Мусек снискал расположенье и вниманье дожа, Герцога Венецианского, главы сената, а среди всех остальных, уязвляемых его остроумьем, ворчали враги, вскипали сговоры и на голову его сыпались смертельные угрозы. (Последняя – по случаю того, что обезьянка его Пижон укусила супругу одного сенатора за сосок.)
Так и случилось, что в тот вечер, когда шут получил известие о кончине госпожи своей Корделии, Королевы Британии, Франции, Бельгии и прочая, от лихорадки, присутствовал он на балу во дворце советника сената на Большом канале и никаких утешений от венецианцев при дворе не дождался, окромя вина и безмолвного презренья. Обуянный скорбью, шут кинулся в канал в целях собственноручного утопленья, но некий солдат выдернул его из воды за шиворот…
Он лежал на брусчатке долго, в луже канальной воды, рыдал – сперва громкими задышливыми всхлипами, затем началась немая дрожь, словно само дыханье порождалось болью, вынести кою он был не в силах. С трагедии лица его тянулась нить хрустальных соплей и мерцала в свете факелов, точно она одна удерживала его душу на сей грешной земле. Мавр в богатой блузе золотого шелка сидел подле шута на корточках и ничего не говорил.
Наконец в нем пискнуло дыханье – шепоток такой же слабый, как издыхающая на подоконнике муха.
– Она умерла. Любовь моя.
– Я знаю, – ответил мавр.
– Тебе неведома любовь. Посмотри на себя. Ты же солдат – крепкая штука для убийства, вся в шрамах, ты же оружие. Может, тебе доставалась блядь из пивняка либо вдова-другая побежденных, но любви ты не знал.
– Я знаю любовь, дурак. Любовь эта, быть может, и не моя, но мне она ведома.
– Врешь, – сказал шут.
Мавр посмотрел на блики от факелов, плясавшие на ряби канала, и сказал:
– Когда женщина с изумленьем смотрит на чьи-то шрамы и не видит славы выигранных битв, а проливает слезы по мукам от боли ран – тогда вот и рождается любовь. Когда жалеет она о прожитом мужчиной и развеивает былые страданья его нынешними утешеньями – тогда и пробуждается любовь. Когда крепость воина встречается с нежно предложенной лаской – тогда он и находит любовь.
Шут сказал:
– Она видит дальше симпатичной твоей наружности, прозревает темного, извращенного, сломленного зверя, в коего тебя превратили годы, – зрит распутную маленькую тварь, коя есть ты в душе, – когда она приемлет тебя не вопреки, но благодаря тому, что ты наглая мартышка, – вот это любовь, что ли?