Вельх кивнул, выслушав это, и, не сказав ни слова, удалился. Следом за ним поспешил и маг, не желающий оставаться с карликом наедине.
Тот проводил их долгим, ничего не выражающим взглядом, и, помедлив, пока их шаги не стихли окончательно, с кряхтением слез с кресла на каменный пол, потирая до сих пор ноющую шею.
— Нож, — сказал он, входя в камеру пыток и приближаясь к развороченному телу секретаря, у которого неведомый зверь выел всю середину, — вылезайте.
Один из углов темной камеры оживился кратким и тихим, едва различимым движением, в результате которого на свет, движущийся от настенных факелов неровными бликами и волнами, показался очень невысокий, ростом меньше пяти локтей, сутулый, хрупкий и худой человек в темном.
В его руках не было видно ножа, но теперь стало ясно, что даже в положении мертвого у Джереми Гарса есть свои преимущества: он по крайней мере сейчас вновь не увидел бледное лицо убийцы соседской девочки, столь ужаснувшего его позавчера.
— Ну, — спросил Кели, подходя к человеку вплотную и, не поднимая и не опуская головы, всматриваясь в его темные тусклые глаза, — что вы думаете обо всем этом?
— Я думаю, — негромким, хрипловатым и неприятным голосом ответил Нож, — что в обоих случаях нам следует выбрать женщин.
— Вернее, — с пониманием поправил его полурослик, — женщину и девочку?
— Да, — ответил человек. — Убить девочку и возвести на трон женщину.
Полурослик еще несколько секунд смотрел на него, ожидая еще каких-нибудь слов, а потом жизнерадостно ответил, потирая руки:
— Отлично! Ну так давайте же это выполнять…
3
Он брел по улице, желая лишь одного: скорее добраться до дома и, укрывшись сном, забыть. Полдень разгорался над его головой во всем великолепии: слепящее жаркое солнце искристыми лучами преодолевало нависший над городом невидимый Щит, проникая сюда лишь ласковым теплом и светом, приятным для глаз. На прямой и широкой центральной аллее, обычно заполненной прогуливающимися людьми, тем не менее сейчас не было ни души: знать, уставшая после второго малого праздника, последнего перед сегодняшним Днем рождения инфанты, отдыхала в раскинувшихся вокруг особняках, укрытых зеленью рощ и садов, набираясь сил для великолепной, сверкающей и грандиозной ночи.
Даниэль шел вперед, ничего не видя перед собой: он едва сдерживал слезы. Лишь редкие спешащие с поручениями слуги да регулярные пятерки императорских гвардейцев с грифоньими нашивками встречались у него на пути.
Первые не обращали на него никакого внимания, потому что не имели на это права и не хотели быть за это наказаны, а вторые лишь бросали краткие косые взгляды и начинали негромко переговариваться у него за спиной.
Даниэль знал, что крылатый слух, ярко сверкающий в потоке всевозможных повседневных вестей, разнесется по всей столице еще до заката: принцесса наконец-то сменила возлюбленного! Те, что в начале недели поставили на юного аристократа, потеряли свои деньги безвозвратно; другие же, наоборот, смогли хорошо на этом заработать.
Наследнику рода Ферэлли и на тех, и на других было наплевать; он справедливо считал их падальщиками. Сейчас он не думал и не помнил о них. Первые несколько кварталов он прошел прямо, со сдержанным показным спокойствием, но с каждым шагом тяжесть становилась все более невыносимой.
Рыдание рвалось из груди; на несколько мгновений он спрятался за ажурной решеткой, покрытой густым плющом, закрылся зеленью живой изгороди, отдался на волю чувствам — и сила этих неудержимых чувств испугала его.
Он не мог стоять, когда ему хотелось бежать, мчаться вперед изо всех сил, чтобы исчерпать их и забыться; слезы блестели в его глазах, неровная походка делала его похожим на пьяного или больного, по всему телу растекалась слабость; сердце его билось сильно и болезненно неровно; он несколько раз останавливался, руками закрывая лицо и едва сдерживая рвущийся наружу горестный плач, трудно и хрипло дышал; горло его пересохло, губы растрескались, словно он целый день шагал по пустыне и не пил уже несколько часов.
В сердце были обида, непонимание и огромная, довлеющая надо всеми чувствами тупая глубокая боль, постоянно принимающая облик любимой. Он вновь и вновь видел прекрасные серые глаза — с застывшим и навсегда въевшимся в память взглядом красивой хищной птицы.
Даниэль был слишком юн и никогда не испытывал ничего подобного. Чувства раздирали его, словно текущий по жилам яд, и он не знал противоядия от жестокой императорской любви.
Смех Катарины, ее призывный окрик все еще звучали в его сознании, как и последовавшие за ними жестокие слова. И юноша никак не мог понять, чем заслужил такое наказание, а разум его отказывался видеть в действиях принцессы жестокую шутку над надоевшим возлюбленным…
Он собрался с силами, вытянулся, как на марше, и снова пошел вперед, подставляя солнцу копну непослушных черных волос. Но надолго его не хватило. Презрение ко всему, что жило и процветало здесь, в пределах кварталов у Императорского Дворца, сегодня, питаясь его страданием и кровью, росло в нем подобно гневному валу морского шторма, надвигающегося на тихие припортовые улицы, полные привычного, размеренного покоя.
Казалось, еще немного, и буря разразится… но тихие, приближающиеся из-за поворота строевые шаги пятерых человек заставили Даниэля замереть.
Негромко позвякивали закрепленные на перевязях клинки: приближался еще один патрульный отряд, и Даниэль вспомнил, что он допущен к Высокому Двору, а значит, дворянин Империи, унаследовавший титул от отца, погибшего за Высокого Императора. Он вскинул голову, выпрямился и на взгляд капитана пятерки ответил холодным взглядом в упор.
Стражник тут же поклонился, делая своим людям быстрый знак ускорить ход; размеренно топая, стражники скрылись за аркой поворота.
Даниэль двинулся вперед, сдерживая себя и стараясь обо всем позабыть, но через несколько шагов в нем родилась и выросла, подобно взрыву, ненависть к принцессе, которая надругалась над ним и его чувствами, над его преданностью, так унизила его, и до сих продолжала унижать, сама не зная того, не чувствуя и не понимая ничего.
Он остановился посреди квартала и едва сдержался, чтобы не вернуться во Дворец… Но тут же сознание, что он уже не может управлять своими чувствами, а значит, и самим собой, резко охладило его.
Шаги гвардейцев стихли. Даниэль не смотрел им вслед, он шел вперед, думая о Катарине и о своем будущем, постепенно успокаивая себя и свои чувства, и с детства привитое, а затем развитое до степени гордыни благородство сейчас давило на него, обязывало его, приказывало ему… он не сопротивлялся, и в нем не возникало желания отомстить, причинить боль в ответ на боль: только лишь безмерная, заполнившая все его существо, холодная, жестокая печаль.
Он любил ее, любил по-прежнему, и даже еще сильнее; минуя особняк первого советника по делам безопасности, окруженный слегка мерцающей магической стеной, Даниэль решил, что уедет отсюда, все продаст и уедет, — как можно дальше, заберет с собою мать и отправится на побережье, лечить ее вечный недуг. Там они будут одни, и постепенно он научится скрывать свою боль, или сможет побороть ее навсегда.