Фонарь моргнул юрким велосипедистом. Ничего не нащупав в себе, пошел дальше. На скамейке спал пьяный. Летели и не могли улететь шарики, привязанные к ветке невидимого дерева.
У Мартина меня как-то неприветливо встретили. Там были гости. Пять или шесть человек курили большой кальян. Жрали пиццу и гоготали. Мартина не было. Пока Йене взвешивал, я, прислонившись плечом к стене, слушал. Какой-то незнакомый бородач рассказывал про тюрьму. Недавно вышел. Был полон впечатлений. Рассказывал, как о поездке на Бали. Даже показывал фотографии. Йене кивнул головой в сторону бородатого:
– Мне тоже скоро в тюрьму. Уже получил извещение. – Он сделал кислую мину, буркнул for satan![11]и добавил несколько крошек гашиша на весы.
Йене все лето был таким дерганым, говорил, что устал ждать, когда для него освободится место в тюрьме.
Я спросил, не видел ли он Сюзи. Йене сказал, что она куда-то уехала, она говорила куда, но он забыл.
– Впрочем, не имеет значения. Она укатила с каким-то стариканом. Он у нее уже две недели. Тебя давно не было… – Завернул гаш в фольгу, пересчитал деньги, вздохнул и опять заговорил про тюрьму. – Ждать тяжело, – говорил он. – Ладно бы сразу посадили. Живешь, дела делаешь, а срок висит где-то там, в неопределенном будущем… – Я качал головой понимающе. – По сути, срок начинается с момента оглашения приговора, – рассуждал Йене. – Я, можно сказать, полгода отсидел, пока ждал. Можно сказать, наконец-то! Так что будешь покупать у него, – снова кивнул в сторону комнаты, где сидел паханом бородатый и корчил рожи. – Эй, Гуннар, иди сюда! – крикнул ему Йене. – Это русский парень, он у нас покупает, запомни его на всякий случай!
– Русский?! – воскликнул Гуннар. – Никогда не видел русских!!!
Вразвалку, как горилла, подошел; выпучив глаза, осмотрел меня с ног до головы, даже присел, чтобы посмотреть на мои ботинки; понюхал, как собака, повернулся и крикнул что-то нечленораздельное в комнату. Оттуда послышались смех и хлопки в ладоши, кто-то пропел: оле!.. оле!.. оле!..
Я стал ездить в Ольборг.
2
Афганцы приносили деньги каждую неделю. Довольный дедушка Абдулла грелся на солнышке. Большая спортивная вязаная шапка, синий пуховик с желтой молнией и красной изнанкой. Спортивные штаны. Барахло это им выдали в приемнике Сундхольма. Дедушка Абдулла был такой старый, что никого не узнавал – никого, кроме хазара, доктора и внука, – сидел на скамейке неподвижно и с кроткой улыбкой смотрел – в поле, в небо, себе под ноги, на большие потертые кроссовки с длинными носками, на свою палку, на травку под ногами. Он и представить себе не мог, что мимо него раз в неделю проходит человек, который привозит ему гашиш.
Михаил каждый раз заруливал на свалку, ползал по кузовам ржавых машин, как жук по металлическому муравейнику, делал вид, что ищет что-то, что могло превратить убитый «кадет» в новорожденный «форд», шарил в багажниках в надежде найти что-нибудь ценное.
– Мало ли, – шептал он, – забыли, перегнали и забыли…
Луч его фонарика метался во мраке. Дождевик шелестел. Я терпеливо ждал. Он выдирал что-нибудь из приборной доски, и мы уходили.
За рулем он постоянно трещал о каких-то бабах. Нашел себе русскую, которая жила у датчан, подрабатывала, что-то там делала, в навозе копалась и цветы высаживала на подоконниках, кустики стригла. Он возил ее к морю, они выпивали дешевое винцо, и там он ее трахал. Жаловался, что теперь как-то и переезжать грустно… Привык…
Мы ставили машину в мертвом переулке, я просил его подождать, он пытался за мной увязаться, даже следил, но мне легко удавалось уйти. На обратном пути я покупал себе бутылку пива, старался облиться побольше, чтобы забить запах гашиша, но он все равно чуял.
– Дунул, что ли? – спрашивал он. – Дунул, да?
Отломив скромный кусочек, Хануман отдавал остальное Джахану. Забирал чеки на бензин у Михаила, записывал в блокнот литры и кроны, напоминал:
– Мишель, ты все еще нам должен. Ты поставил машину на продажу?..
Михаил ничего не отвечал, ворчал, хлопал дверью, громыхал ботинками; Хануман ухмылялся.
– Я ему не дам ускользнуть. Будь уверен! Я его использую по полной, каждую крону вытяну… и из афганцев тоже, – говорил он, а потом спрашивал: – А почему от тебя так пивом воняет?
Я объяснял…
– А через парфюмерный в Kvickly[12]не догадался пройтись? Надо было купить пиво?
– Я не могу себе купить пиво?
– Можешь, – говорил он. – Но не надо им обливаться и вонять! Купи себе пиво и пройдись через парфюмерный! Не будь дураком, Юдж! Нет, ну ты посмотри на него, посмотри на этого клоуна! – говорил он, глядя сквозь жалюзи на то, как Потапов намывает «кадет». – Он даже машину моет не просто так… а как бы по приятной необходимости.
Я подошел к окошку. Потапов мыл машину, в его движениях чувствовалось торжество.
Все в лагере стали смотреть на Михаила с придавленной завистью, с черствой злобой; каждый день у нашего окна разыгрывались одни и те же идиотские диалоги…
– Moving, my friend? – спрашивали его албанцы.
– No moving! House! House!
– House? Deport? – спрашивали те.
Потапов заводился:
– No! Fuck deport! Living in house! – И добавлял сакраментальное для беженцев: – Just like a normal human being.
Курды изумленно спрашивали:
– Positive, my friend?
– Not yet![13]– отвечал Михаил.
В край озадаченные албанцы и курды чесали бороды, пытаясь постичь, что бы это могло значить. Он с важностью говорил, что писал письма в Директорат.
– Какие письма? – изумлялись они.
Михаил отмахивался, говорил, что ему некогда – масса дел, масса дел, – вскакивал и деловито направлялся к себе паковать вещи: вещи, так много вещей!
Аршак пытался вызнать детали – ему тоже срочно захотелось переехать в дом. Он даже посерел, когда узнал, что Потапову так подвезло. Он потерял от зависти покой и больше не мог прохаживаться туда-сюда по коридорам билдингов в своих ворованных спортивных костюмах, его это больше не удовлетворяло. Он перестал выходить во двор в дорогих ботинках, закидывать ногу на забор на уровне плеча, любуясь в такой противоестественной позе тем, как на солнце поблескивает краденый башмак. Его больше не видели ни в бильярдной, ни в кафетерии, где он обыкновенно проводил вечера с вывернутым на футболку золотым распятием весом в восемьдесят восемь граммов. Все это перестало радовать Аршака; все эти свидетельства несомненно великих достижений и высочайших человеческих качеств поблекли, как только он узнал, что косолапый русский толстяк каким-то образом заполучил право на проживание в отдельном доме. Слыханное дело! Все были в стойле скоты скотами, и вдруг взяли одного и со свиным рылом да в дом! Где справедливость? Чем он лучше других? За что вдруг такие привилегии? Теперь хоть в пиджаке от Кардена выйди, это уже не поможет! Зачем тебе хорошая одежда, если ты живешь в таком отстойнике?!