Он уже почти скрылся за дверью, когда Наталье вдруг пришло в голову — может быть, он боится…
— Можно не голым… Раздеваться не обязательно… хотя с другой стороны… было бы хорошо… совсем великолепно… ой, что я несу… эй слышите? Не обязательно раздеваться, можно и в одежде.
Но он уже был далеко, уже спускался по лестнице, ушел, может, и не услышав этой последней фразы…
Наташа присела к столу, на тот самый стул, на котором только что сидел участковый. Как будто хотела ощутить его тепло, чтобы еще больше проникнуться образом. Погоревала: неужели ничего не выйдет? Неужели отказаться от такого великолепного замысла, от озарения отказаться? Нет, коммунары так просто не сдаются! (Где она слыхала про этих коммунаров? В школе, кажется.) Надо что-то предпринять. Но что? И тут заметила, что участковый забыл какую-то бумажку на столе. Взяла ее машинально в руку, повертела. Раскрыла. В полумраке читать было трудно. Наташа встала, включила торшер, поднесла поближе к свету. И остолбенела.
2А потом явилась тетка. Как всегда, вела себя по-хозяйски, возилась на кухне, заглядывала в холодильник. Ворчала, что там опять пусто. «На одежду-то у тебя всегда всего хватает, и денег, и времени. А жрать нечего — так это ей наплевать. Все бы ей форсить, а о желудке пусть тетка заботится. Эгоистка ты!» — ворчала тетка.
«Я — эгоистка?» — удивлялась Наташа.
«А кто же ты еще?»
Это была правда, что Наташа заботилась о своей внешности. Как художник, она не могла допустить небрежности в том облике, что видела в зеркалах. В конце концов, это тоже была картина, которую она писала каждый день. В картине этой мог быть гротеск, умышленное преувеличение, гипербола, даже сюжет бедности. Чего не могло там быть, так это случайности, недоделанности, халтуры. Главное — это осмысленность стиля.
А потому, проявляя чудеса изобретательности и находчивости, Наташа создавала свои стильные наряды из обломков прошлых жизней — своей и чужих. Юбку из старой шторы. Кожаный жилет из купленной на толкучке древней, заношенной до дыр мужской куртки. Всякие перешивы прежних платьев и костюмов, которые уже не могли существовать дальше в своей изначальной инкарнации, это само собой. Вот и сейчас на ней были дерзкие, плотно облегающие кремовые бриджи, начинавшие жизнь как брюки во времена Наташиной юности, а теперь вдобавок еще отороченные кожей — остатками, ошметками от той самой куртки, пошедшей на жилет. И поверх, навыпуск — темно-синяя рубашка, изготовленная, перекроенная самым радикальным образом из того, что когда-то было любимой блузкой Наташиной мамы, Веры Алексеевны. В целом получалось нечто невероятно экзотическое, стилизация подо что-то американское, плантаторское. Легко было вообразить гибкую Наташину фигуру верхом на вороном или — еще лучше! — белом арабском скакуне, со стеком в руке, пригнувшуюся к шее коня, несущуюся сквозь прерии… Золотая грива белой лошади, а над ней — синее пятно рубашки и копна густых, иссиня-черных волос…
Но в реальности не было ни коня, ни стека, ни прерий, а лишь маленькая однокомнатная квартира с совмещенным санузлом и крохотной кухней — предел мечтаний всех одиноких женщин (да и некоторых мужчин) города Рязани. И тут еще тетя Клава, крупная, корпулентная женщина, от присутствия которой в квартире сразу становилось тесно.
Фигура у тетки была странноватая — расширявшаяся сверху. Обычно женщины раздавались в районе таза и талии. А с теткой получилось наоборот. Наташа давно хотела ее написать, но все никак не решалась, расстроится еще, увидев себя такой, какой ее видит Наташа. Не хотелось ее огорчать, неловко было, как-никак единственная оставшаяся в мире родня. Сестра отца, хоть и сводная. Но любила тетя Клава брата страстно, а когда брат умер, то любовь перешла и на Наташу — за неимением мужа, детей и даже домашних животных. И тиранила ее тетка соответственно, как полагается, прямо пропорционально любви.
А еще у нее был острый торчащий нос.
«Посмотри на себя, — говорила остроносая тетка, — как ты одета? Разве мыслимо в таком виде расхаживать? Хорошо, если никто, кроме меня, не зайдет, а если люди забредут посторонние? Или вдруг тебе идти придется куда-нибудь в приличное место?»
Наташа смеялась в ответ.
— Приходил тут сейчас один, все глаза отводил. Действительно, наверно, наряда моего испугался…
— Что? Кто приходил? Ухажер опять какой-нибудь, черт бы их побрал совсем?
— Участковый…
— Как, опять? Что, и этот глаз положил?
— Да ну тебя, тетя… Как будто нет никаких других причин, чтобы со мной общаться…
— А это еще что такое? — тетка заметила на столе аккуратно сложенную бумажку — ту самую, что забыл здесь участковый.
Наташа попыталась было выхватить бумажку из-под носа у тетки — но куда там, она была по-прежнему быстра и проворна.
— Почему ты не хочешь, чтобы я это увидела? Что еще за секреты у тебя такие? — говорила тетка, надевая очки и поднося бумагу поближе к свету. — Ерунда, наверно, какая-ни…
Наташа села в уголок и даже отвернулась от тетки, до того не хотелось ей наблюдать, как та будет расстраиваться и переживать. Но главной эмоцией, охватившей тетю Клаву, был гнев, даже ярость.
— Какие сволочи! — вскричала она, потрясая бумажкой над головой. — Они же сами не дают тебе никуда на работу устроиться, и потом еще глумятся!
— Да нет, тетя, не так все просто…
— Не просто? Сложно, да? Не дала ты гаду участковому, вот все сразу и осложнилось…
— Да это я… предыдущему… как ты выражаешься, не дала… А это у меня теперь новый… Старый с горя, чтобы меня больше не видеть, в райцентр перевелся…
— А новому — дашь?
— А новый и не претендует… он, кажется, не по этой части…
— Свят, свят, свят… Этого еще только не хватало… Педераст, что ли?
Это слово звучало так странно в устах тети Клавы, что Наташа засмеялась…
— Чего смеешься? — ворчливо сказала тетка. — Слово нормальное, литературное…
— Да нет, мне кажется, он не гомосексуалист. Не голубой он…
— А какой? Розовый?
— Ну, я не знаю…
— Кто бы он ни был, а гад он последний, вот он кто!
— Ну почему сразу гад? Человек работу свою делает… Правила у них такие, он-то чем виноват? Вообще, он, знаешь, такой тип интересный…
— Что ты такое говоришь? Какой еще интересный? Он что, тебя… взволновал? В кои-то веки ей кто-то понравился, так и то милиционер! Участковый причем! Да еще педераст!
— Ну что ты, тетя, заладила, передаст — не передаст… Ты у нас гомофоб, ей-богу… Но дело не в этом… Он мне… Не то чтобы понравился… Вернее, не в этом смысле… просто фактура такая, любопытная… Очень его писать хочется…
— С ума ты сошла совсем! Он тебя выселить из города, из квартиры собрался, крыши над головой, кровопивец, лишить хочет, а ты его рисовать собралась? Может, ты его еще позировать попросишь? — И тетка сардонически расхохоталась.