Но узнал Румянцев еще и другое. Оказалось, что летчик Калан пережил тяжелую драму. 24 августа 1929 года он вел К-4 пассажирским рейсом по маршруту Сочи — Тбилиси. Близ Сочи отказал двигатель, и самолет упал в море. Погибли пассажиры, в том числе рослый 48-летний усатый латыш с четырьмя боевыми орденами Красного Знамени на груди. Это был возвратившийся после лечения в сочинском санатории бывший политкаторжанин, ветеран Первой мировой, герой гражданской войны, помощник командующего Кавказской армией, член ЦК ВКП(б) Ян Фабрициус.
Вот что рассказывает писатель Николай Кондратьев, исследовавший историю жизни и обстоятельства гибели Фабрициуса. «Ян Фрицевич сидел у тяжелого чемодана с подарками для малышей и смотрел в окно. Самолет миновал Ривьерский мост, неожиданно закачался и стал резко снижаться. Кто-то из пассажиров громко вскрикнул. Испугалась и заплакала маленькая дочка инженера Андреева Инночка.
— Тихо, тихо! — воскликнул Фабрициус. — Мы опускаемся на воду у самого берега, — и стал торопливо развязывать ремни, которыми был пристегнут к сиденью. Понял — пилот Калан не может посадить самолет на пляж: на нем очень много отдыхающих…
Пропеллер врезался в воду. От сильного толчка груз свалился на пассажиров. Летчика и бортмеханика выбросило в море. Инженер Иванов потерял сознание. Фабрициус помог его жене отстегнуть ремни. К окну кабины подплыл Калан, крикнул:
— Товарищ Фабрициус, выходите! Скорее выходите!
Фабрициус попросил:
— Вначале помогите женщине с ребенком.
И успел протолкнуть их в окно кабины, а когда стал вылезать сам хлынула темная тяжелая вола, и перегруженный самолет пошел на дно.
Спасательной станции поблизости не было. Утонувший самолет вытащили на канате многочисленные отдыхающие, загоравшие на пляже. Помощь опоздала…»
Комиссия, расследовавшая катастрофу, признала, что вины летчика в аварии нет, он сделал все, что было возможно сделать в той ситуации. Тем не менее, Станислав Гаврилович Калан горько переживал случившееся.
Румянцев выслушал эту историю, не проронив ни слова. Мысленно он представлял себя, свои действия на месте летчика, желая в душе, чтобы судьба послала ему такое испытание, которое он смог бы выдержать с честью. Молодость не боится смерти.
Триста орлов, шестьдесят соколов
Если калужанин Федор Румянцев возмечтал о полетах с раннего отрочества, то жизнь его друга Михаила Кириллова круто повернула в заоблачные выси из-за случайной встречи. Судьба уверенно катила Мишу, сына кадрового железнодорожника, по колее точной механики. На радость родителям, мальчик с ранних лет увлекался моделированием паровозов, успешно учился в школе где заметно опережал сверстников, особенно по математике, потом легко поступил в машиностроительный техникум. Но случилась все та же беда, что и в семье Феди Румянцева: внезапно заболел отец, учебу пришлось бросить — надо было добывать пропитание.
Москва 1928 года была неласкова к тем, кто оказался не при деле, и к тому же не обладал проворством по торговой части. Нэп, безработица, дороговизна… Мир словно перевернулся. Старые заслуги отца на поприще транспортного дела шли не в счет, скорей даже ставились ему в упрек. Миша зачастил в Орликов переулок, на биржу труда и отстаивал там долгие очереди в надежде, что его руки кому-нибудь понадобятся. Но даже те, кто владел ремеслом, не всегда устраивались на работу. В конце концов, смышленого шестнадцатилетнего юношу взяли нормировщиком на завод. Вот тогда-то и произошла его встреча с неугомонным романтиком Иваном Рощиным.
Это был несколько странный человек, уже немолодой, бывший авиатор. Рощин был тяжело ранен на гражданской войне в воздушном поединке где-то в Крыму. Его самолет с пробитым мотором рухнул на землю. Сам он при падении чудом остался жив, но сильно покалечился. Рощин заметно хромал и, вероятно, тяжело переживал свое отлучение от неба. Однако говорун и спорщик был до того азартный, что окружающие воспринимали его не слишком всерьез. Женщины говорили, смеясь, что в минуты, когда Ваня Рощин распаляется в споре, он делается похожим на падшего ангела: сердито клохчет, копытом бьет, в глазах молнии сверкают и полы черного пиджака топорщатся, как крылья — сейчас взовьется… И все, кто знал его, — мужчины и женщины, независимо от возраста, и за глаза непрямом разговоре обращались к нему одинаково: «Ваня Рощин, скажи, пожалуйста…», будто это было его единое и неразделимое имя.
Иван Рощин форме обращения не придавал решительно никакого значения и сам себя тоже называл Ваней Рощиным, причем в третьем лице. Зато обо всем, что касалось авиации, судил чрезвычайно строго и безапелляционно. Зная эту его черту, с ним старались поменьше связываться. Но Ваня Рощин умел любой разговор очень ловко поворачивать к аэропланам, затем подлавливал собеседника на неточности и уж тут, не давая опомниться, начинал страстно спорить с ним, доводя невольного оппонента до полного изнеможения.
При первом же появлении Миши Кириллова в цехе бывший летчик немедленно подковылял к нему и начал расспрашивать, где новый нормировщик учился, чем раньше занимался. Узнав, что юноша кое-что смыслит в технике. Ваня Рощин рассмеялся от радости. И они вскоре подружились, эти два, казалось бы, совершенно несхожих человека: чудаковатый балагур, известный всем как несносный спорщик, и спокойный, рассудительный, немногословный юноша Все в цехе удивлялись тому, как терпеливо внимает молодой человек фантазиям Вани Рощина.
— Был бы я на новом аппарате, шиш бы он тогда срезал Ваню Рощина, — запальчиво доказывал бывший воздушный боец своему новому приятелю за миской каши в заводской столовке. И, не встретив возражения, вдруг загрустил. — С Антантой нам, конечно, тягаться было тяжело. Техника у них богатая; аэропланы все новенькие. И пилоты, между нами говоря, тоже все классные, опытные. Элита! Свой молодняк берегли, постепенно вводили в работу. Летали они грамотно и дерзко. С шиком даже. Поначалу, в восемнадцатом году, они так нас прижали на Волге, что мы только по ночам осмеливались взлетать. Представляешь — летали без приборов, при луне. Но и мы дрались от души, и наша взяла, потому что наше дело было правое. А их дело было битое. Как сказал Виктор Гюго, «нельзя быть героем, сражаясь против своего Отечества». Читал, Миша, «Девяносто третий год»?..
— Помню, — серьезно кивал Кириллов. — Еще в школе читал.
— Так вот, — продолжал Ваня Рошин, и в глазах его светилась тоска. — Офицеры были бравые. Еще до начала империалистической войны собиралась команда летунов идти к Северному полюсу на самолете Игоря Сикорского, на «Илье Муромце» — на самом мощном тогда в мире аэроплане. А что? Риск безумный, конечно, но шансы на успех были. У «Муромца» полезная нагрузка до двух тонн. Вместо полюса пошли на войну, сначала на одну, потом на другую… По шести пулеметов на «Муромец» ставили, чтобы пехоту косить, да еще бомбы… Крепость! Ну, с немцами повоевали и разошлись: они к себе, мы к себе. А тогда поднялись с железом брат на брата, сын на отца… И уходить некуда — только убить или самому умереть. Страшное дело, Миша. Потому-то изо всех войн самые жестокие — гражданские.