Ответа она не ждала.
— Тебя окрестили, это ты знаешь? Мой брат был герой Сопротивления, белая ворона в нашей принципиальной семейке. О твоем отце такого не скажешь. Он с деньгами вообще не умел обращаться. Женщины — единственное, в чем он знал толк. Ты еще ходишь в церковь?
Тут он хотя бы сумел ответить:
— Нет.
— Йаап, останови-ка.
Белый «линкольн» подлетел к тротуару, едва не сбив случайного велосипедиста. Тетя пристально посмотрела на Инни. Голубые глаза, как у него. Водянистые, но в основе стальные. Ткнула пальцем ему в грудь.
— Винтропы — семейство католическое. Брабантские католики. Единственный брат твоего отца, не покинувший лоно церкви, владеет всем капиталом. Твой отец, твой дядя Йос, и дядя Науд, и дядя Пьер, и тетя Клер либоум ерли, либо живут в бедности. У тебя нет ничего, ну, может, перепадет кое-что от бабушки. И ведь все они один за другим отошли от церкви. Подумай об этом.
Минуты не прошло, а «линкольн» опять мчался со скоростью больше ста километров.
Как позднее выяснилось, ехали они в Доорн. Но и не только в Доорн. Если бы существовала карта нижнего мира, мира призраков то Доорн был бы отмечен у самого входа. Вед эта поездка в Доорн была визитом в прошло его семьи, к именам, к смертям, в Тилбург на рубеже веков, к шерстяным тканям, агентствам, фабрикантам. Тетин выговор все сильнее менялся. Тилбургский диалект нидерландского, на слух, пожалуй, самый забавный. Oн слушал ее рассказы и складывал их про запас. После обдумает.
— Твою мать у нас не принимали. Знаешь, почему?
— Она мне говорила. — Вот кого напомиал ее выговор — мать, когда та волновалась. Значит, в Тилбурге и простонародье, и буржуазия говорили одинаково.
— Ты видаешься с ней?
— Нет. Она уехала из Европы.
Через три недели после женитьбы на дочери одного из французских деловых партнеров отец Инни сбежал с его матерью. Но самым ужасным в глазах семьи был смертный грех мезальянса, которому не было прощения. С тех пор они предали отца забвению, и не простому, а такому, когда забывают, что именно забыто. Перчатка, оставленная в поезде, о которой впоследствии никогда и не вспомнишь. Инни знал всю эту историю, но совершенно не придавал ей значения. Одна из приятельниц в свое время скажет ему: «Я не родилась, меня произвели на свет», и он принял это к сведению. С 1944 года его отец пребывал в нижнем мире, и эта смерть вторично отрезала Инни от Винтропов. Он никого из них толком не знал. Жил сам по себе и получал от этого большое удовольствие. Был одинок. Не знал, что такое семья.
— Твой дед Винтроп и мой отец — сводные братья. Мой отец — твой опекун.
— Был.
— Он боялся, что придется тратить на тебя деньги. Мы этого не любим. Но ловко выкрутился, ведь сам сидел в опекунском совете.
Деньгами откупился или Господь помог, кто знает. Инни видел его всего один раз. Седой мужчина в кресле под собственным парадным портретом. Два бриллиантовых перстня на мизинце, но это позволительно, когда ты стар и уродлив. И колокольчик возле руки: «Трейске, подайте моему племяннику рюмку портвейна». В рассказе о бабушкиных деньгах («их я сохраню для тебя по чести и совести») Инни мало что понял, да и в дальнейшем разговор сложился неудачно. Размахивая длинными тощими руками, Инни своим резким юношеским голосом изложил, почему Бога нет.
— Мы только потом приняли католичество, — продолжала тетя. — Лучшие из нас. А начало мы ведем от протестантов-военных. Первый Винтроп, который приехал в Тилбург, был уланским подполковником. Уроженцем Вестланда, что в Южной Голландии.
Сказки, думал Инни, выдумки и сказки. Вымышленные персонажи из вымышленного прошлого. Оттого что жизнь слишком убога.
— Он прибыл с лейб-гвардией Вильгельма Второго[7], когда тот строил дворец градоправителя, где так и не жил. Он женился на девушке-католичке.
Слово «девушка» тронуло Инни. Значит, и в другие времена были девушки, составлявшие его семью. Незримые девушки, никогда не виданными девичьими губками произносившие свою фамилию, его фамилию.
— С тех пор Винтропы и занимаются текстилем. Шерсть. Твид. Фабрики. Агентства.
Новые и новые призраки. Люди, имевшие право блуждать у него в крови, находиться в плечах, руках, глазах, чертах лица, потому что именно они были его предками.
Автомобиль разрезал ландшафт надвое и небрежно отбрасывал назад. А Инни казалось, будто заодно летит прочь вся жизнь, какую он вел в последние годы. Тетя уже некоторое время молчала. Он видел, как пульсирует кровь в синих жилках на ее запястьях, и думал: «Моя кровь», но у него самого на запястьях ничего не было видно.
— Арнолд Таадс раньше был моим любовником, — сообщила тетя.
Она принялась наводить красоту. Неприятное зрелище. Наносит поверх первой, дрябло-белой, вторую кожу — из оранжевого грима, но не слишком аккуратно, поэтому между оранжевыми пятнами остаются белые полоски.
— Недавно мы с ним встретились, впервые после войны.
При всем желании Инни не мог представить себе любовника этой женщины, а когда увидел Арнолда Таадса, понял почему. Он действительно не мог представить себе человека с такой наружностью, потому что в жизни не видел ничего подобного.
Мужчина, который стоял на пороге приземистого дома, белого, утопающего в зелени, и смотрел на часы, ростом не вышел. Один его глаз — правый — был стеклянный, на ногах — деревянные кломпы на толстенной подошве, одет в потертую индейскую куртку с длинной замшевой бахромой. И это в те давно забытые времена, когда люди еще носили костюмы и галстуки. Лицо покрывал загар, но прямо под нарочито здоровой поверхностью бушевало что-то совсем другое — серая, печальная стихия. Живой глаз и мертвый, здоровая и нездоровая кожа, напряженное, требовательное лицо, а голос громкий, раскатистый, явно предназначенный для более крупного тела, чем то, где он сейчас обитал.
— Ты на десять минут раньше, Тереза.
В этот миг у него из-за спины вынырнул огромный пес и метнулся в сад.
— Атос! Ко мне!
Ну и голос — с легкостью перекричит целый батальон. Пес замер, под темно-коричневой курчавой шерстью пробежала дрожь. Опустив голову, пес медленно скрылся в доме. Хозяин повернулся и тоже вошел внутрь. Белая дверь за ним закрылась, мягко и решительно.
— Ох уж эта собака, — жалобно сказала тетя, — собака ему куда важнее.
Она взглянула на часы. В доме послышалась фортепианная музыка, но в окно Инни не удалось ничего разглядеть. Звуки были некрасивые. Слишком резкие, слишком назойливые, без блеска. Музыке положено струиться, а вместо этого она ковыляла и спотыкалась. Тому, кто сейчас играл, нельзя садиться за фортепиано. Но кто это был? Человек с парой стеклянных глаз? Или тот, с нездоровой серой кожей? Или коротышка с кожей гладкой и загорелой? Кто-то другой.