— Вы похожи на мсье Анатоля — так же ни во что не верите, — сказала она.
— Верить? — рассеянно повторил он. — Я никогда не интересовался политикой, если вы имеете в виду ее. Я верю в самые обыкновенные вещи: что мою страну надо оставить в покое и что людям надо позволить жить так, как они хотят. Но все это стало фантазией, опиумным сном. Пройдет год, пять лет — и от Европы ничего не останется. Раз-два, — он неприятно прищелкнул языком и рубанул ребром ладони себя по горлу, — раз-два — и готово.
— Откуда такая уверенность? — раздраженно спросила Хайди.
— Когда гангрена съела половину ноги, разве можно надеяться, что она остановится у колена? Раз увидев все это, уже знаешь остальное. Я видел, и я знаю. Я видел, как чернеет и гниет в зловонии живая плоть моей нации. Но я знаю, что вы мне не верите. Вы считаете, что я преувеличиваю, что у меня истерика. Все здесь так считают; поэтому они обречены. Они будут терпеливо ждать, пока гангрена поднимается по их ногам…
Его костлявые руки лежали сложенными на столе; казалось, он безуспешно пытается их расцепить, скрипя побелевшими суставами.
— Хуже всего, — продолжал он, — это когда знаешь, что тебе не дано убедить людей. Греческая мифология полна ужасов, но греки забыли изобрести самое ужасное: чтобы в критический момент Кассандра онемела, и никто, кроме нее самой, не слышал ее предупреждающего крика. Один знакомый доктор говорил, что любая болезнь начинается в мозгу. Полтора года я спал в одежде, задубевшей от замерзшего пота, без одеяла, и оставался здоров. Потом я приехал сюда, и мои легкие отказались работать. Может быть, их разорвал крик, который не мог выйти наружу.
Хайди почувствовала утомление. Фейерверк, парижане, танцующие под звуки аккордеона — все поблекло, подобно привидениям, убоявшимся петушиного крика. Она вновь стояла среди развалин, именуемых реальностью. Полковник Андерсон работал в военной миссии, изучавшей возможности стандартизации европейского оружия. После второго мартини все благонамеренные американцы, скопившиеся в Европе, начинали говорить, как этот поляк: все они казались самим себе Кассандрами, пораженными немотой. Бывая на коктейлях, даваемых ее соотечественниками из отцовской или любой другой миссии, стремящейся спасти Европу, она чувствовала себя окруженной бодрящимися атлетами, догадывающимися о своем бессилии. Сила страданий, причиняемых им этой догадкой, зависела лишь от степени чувствительности каждого.
— Чем вы занимались до того, как это произошло?
— Фермерствовал. Еще я был офицером запаса. Моя жена, Мария, немного рисовала. Я взял ее в жены совсем молоденькой…
Боже, подумала Хайди, начинается…
— …восемнадцати лет… Она совсем не походила на вас: маленькая, хрупкая, светловолосая. До самого замужества она училась в монастырской школе.
— Какого Ордена? — спросила Хайди.
— Пресвятой Девы.
— Я была в школе того же Ордена! — воскликнула Хайди. — В Англии.
— Неужели? — В голосе Бориса не было ни малейшей заинтересованности. — Некоторые уверяли, что она хороший художник. Она увлекалась натюрмортами: мимозы в голубой вазе. Вазу подарили нам на свадьбу… Еще у нас была дочка, Дуняша… — Славянское имя с долгими гласными прозвучало, как музыка; после него французский показался вдвойне скрипучим. — Она была очень миловидной, но мы беспокоились, что у нее редкие зубки; дантист предложил поставить золотую скобу, но мы никак не могли решиться, хотя ей бы пришлось носить ее только до восьми-девяти лет…
— Что с ними стало?
— Раз! — Поляк издал языком тот же неприятный звук и снова прикоснулся ребром ладони к горлу. — Их угнали. Семьи при депортации полагается разлучать. Меня отправили за Полярный круг, их — в Казахстан. Нам, разумеется, не полагалось знать, кого — куда. Лишь потом я совершенно случайно узнал, что обе умерли от дизентерии… Но слушать все это вам так скучно! Поговорим о чем-нибудь другом. Вы любите играть в теннис? А в бридж? Или предпочитаете ходить в кино?
Почему все это сделало его таким агрессивным, ищущим ссоры? Как насчет очищающего воздействия страданий? Некоторых страдание превращает в святых. Другие выходят из тех же испытаний ожесточенными и помышляют только о мщении. Третьи становятся неврастениками. Чтобы страдание пошло человеку на пользу, он должен обладать правильным пищеварением, иначе недолго и скиснуть. Обрекать на страдание всех, невзирая на лица, — неверная политика со стороны Господа, как если бы врач прописывал при любом заболевании одно слабительное.
— Ага, вот идут мои друзья, — произнес Борис с облегчением. — Так и знал, что они объявятся. Они члены Клуба. Мы — триумвират, нареченный «Три ворона по кличке Невермор».
Один из друзей Бориса был невзрачным толстоногим коротышкой с острыми чертами лица. Его представили ей как профессора Варди. Он потряс руку Хайди с нарочитой церемонностью, свойственной личностям его роста, и оценивающе окинул ее взглядом сквозь толстые стекла очков без оправы. Третий член триумвирата оказался поэтом Жюльеном Делаттром, пользовавшимся признанием в 30-х годах. Он прихрамывал, был худощав и носил спортивный свитер без пиджака. У него был высокий лоб с пульсирующей время от времени синей прожилкой. Верхняя часть его лица производила впечатление элегантной хрупкости, однако ему противоречила горькая складка рта и сигарета, навечно приклеившаяся к верхней губе, придававшая его внешности оттенок поношенности.
Возникла пауза, во время которой вновь прибывшие двигали стульями, не зная, как быть с Хайди. Сама она чувствовала себя непрошеной гостьей. Профессор жадно изучал ее внешность, но, стоило им встретиться глазами, как он начинал смотреть в сторону, изображая отсутствие интереса. Делаттр улыбался ей, не произнося ни слова. Хайди только теперь заметила у него на лице темно-красный след от ожога почти во всю щеку. Однако он ухитрялся демонстрировать собеседнику исключительно «хорошую» часть своей физиономии.
Хайди стала копаться в памяти, силясь вспомнить, читала ли она что-нибудь из написанного им.
— Я читала сборник ваших стихотворений, — вымолвила она наконец, — но, честно говоря, с тех пор прошло пять-шесть лет, и я не помню названия.
К ее удивлению, Делаттр покраснел и замигал глазами за завесой сигаретного дыма, служившей ему, видимо, защитным экраном.
— Ничего, — сказал он, — что забыто, то забыто.
— Наверное, «Ода ЧК», — поспешил напомнить профессор.
Поляк рассмеялся.
— «Ода ЧК»! — повторил он и закашлялся. — Какими же вы были дураками — и всего-то десять лет назад.
— Не все рождаются непогрешимыми, как вы, — сказал Варди.
— Кажется, вспоминаю! — воскликнула Хайди. — «Элегия на смерть трактора» и «Похищение прибавочной стоимости — оратория».
— Хотелось бы, — сказал Жюльен, — чтобы люди умели забывать чужие глупости, как они забывают свои собственные.
— Зачем? — встрепенулся Варди и повернулся к нему. — Стыдиться былых своих ошибок — просто трусость. Кто станет утверждать, что при конкретных обстоятельствах того периода было ошибкой верить в Мировую революцию и посвятить ей свою жизнь? Я признаю, что наша вера опиралась на иллюзию, но продолжаю считать, что это была достойная иллюзия — заблуждение, стоявшее ближе к истине, чем протухшая обывательская болтовня о либерализме и демократии. Правда оказалась на стороне обывателей, хотя можно оказаться правым по ложным причинам; мы же оказались не правы, однако можно заблуждаться, рассуждая вполне здраво.