— Вы чувствуете запах ладана? — спросил Дойл.
— Нет, — ответил я, принюхиваясь. — Разве что… пахнет воском для полов.
— Да, пол недавно натирали, смотрите, как он сияет, — подтвердил Конан Дойл и несколько раз обошел комнату, словно пытался определить ее размеры. — Здесь не видно ни пятен крови, ни воска от свечей.
— Тут лежал персидский ковер, — прошептал Оскар, словно обращаясь к самому себе. — Ноги Билли находились здесь, а голова там… Еще был нож… я помню, что лезвие блестело…
У меня сложилось впечатление, что Конан Дойл не обратил на него ни малейшего внимания. Он сосредоточился на изучении стен и медленно водил пальцами по грязноватым, шершавым обоям в черно-зеленую полоску — в стиле эпохи Регентства[13], ненадолго останавливался около каждой стены и принимался ее разглядывать. Но я не заметил никаких следов от гвоздей или крючков и ничего, что указало бы на висевшие там прежде картины. Как, впрочем, и на то, что в гостиной раньше стояла мебель. На внутренней поверхности двери имелся маленький медный крючок для верхней одежды, и всё. Комната была пустой и голой, и создавалось впечатление, что она такая уже некоторое время.
— Ну, мы увидели то, ради чего сюда приехали, — объявил наконец Конан Дойл. — Наша задача выполнена. А мне пора на поезд. — Он мягко положил руку на плечо Оскару. — Идемте, друг мой, нам пора.
Оскар, который, казалось, погрузился в оцепенение, не сопротивлялся, когда Конан Дойл повел его вниз по лестнице. Миссис О’Киф топталась возле входной двери, с нетерпением ожидая момента, когда можно будет сделать очередной реверанс и выказать нам свое почтение.
— Вы удовлетворены? — спросила она. — Комната вам подходит? Я нашла кухню и чайник, если джентльмены желают немного подкрепиться.
— Нет, большое спасибо, — ответил Конан Дойл, доставая из кармана монету в шесть пенсов и протягивая ей. — Мы вам очень благодарны, но нам нужно идти.
— Очень благодарны, — рассеянно повторил Оскар, который, казалось, находился в другой вселенной.
Затем, стряхнув оцепенение, он поклонился миссис О’Киф и протянул ей руку. Она взяла ее и поцеловала кольцо, словно Оскар был епископом.
— Да пребудет с вами Господь, сэр, — сказала она. — Я стану за вас молиться.
— Помолитесь святому Иуде Фаддею[14], покровителю безнадежных дел.
— Я помолюсь еще и святой Цецилии[15], — добавила миссис О’Киф и, перекрестившись, выбежала вслед за нами из дома на улицу. — Она ведь присматривает за музыкантами, верно? И о вас позаботится.
Когда мы сели в кэб и покатили назад по Эбингдон-стрит в сторону Вестминстерского моста, повисло напряженное молчание. Я ничего не говорил, поскольку просто не мог придумать, что сказать. Оскар погрузился в меланхолические размышления, уставившись невидящим взором в окно. В конце концов, мы выехали на площадь перед зданием Парламента, и Конан Дойл проговорил:
— Я не знал, что вы музыкант, Оскар. На каком инструменте вы играете?
— Я не музыкант и ни на чем не играю, — вяло проговорил Оскар. — В нашей семье музыкой занимается мой брат, Уилли. Он играет на пианино…
— И сочиняет музыку, — добавил я в надежде поддержать разговор. — Уилли Уайльд пишет остроумнейшие пародии и стилизации.
— Да, — подтвердил Оскар, продолжавший смотреть в окно. — Карикатура — это дань, которую посредственность платит гениям.
Конан Дойл рассмеялся, и Оскар резко повернулся к нему.
— Вы правы, Артур. Это были злые слова. Когда речь заходит о моем старшем брате, я часто бываю несправедлив. Я знаю, что не должен так себя вести, что это не по-христиански. Просто я не до конца уверен, что концовки прелюдий Шопена, «улучшенные» Уилли, выполнили свою задачу.
Конан Дойл улыбнулся.
— Когда-то я учился играть на трубе, — признался он, видимо, твердо решив не позволять Оскару снова погрузиться в задумчивость.
— Правда? — спросил Оскар и вдруг захлопал в ладоши. — Честное слово? — Мысль о том, что сельский доктор с грустными глазами и усами, как у моржа, дует в трубу, мгновенно подняла ему настроение. — Расскажите еще. Когда вы учились? И зачем?
— Давным-давно, в школе.
— В Стонихерсте? — вскричал Оскар. — Выходит, английская система государственного образования не такая и плохая!
— Нет, Оскар, не в Стонихерсте, — смеясь, заявил Дойл. — Когда мне исполнилось семнадцать, до того, как я начал учиться на врача, я провел год в иезуитском колледже в Австрии.
Оскар с трудом сдерживал восторг.
— Иезуиты, играющие на трубе! — воскликнул он. — Благословенные небеса! — На мгновение он снова стал прежним Оскаром Уайльдом и, наклонившись к Дойлу, прикоснулся к его колену. — Артур, мне кажется, я уже достаточно хорошо вас знаю, чтобы признаться, что, когда я учился в Оксфорде, я провел один вечер с труппой тирольских йодлеров.[16]— Он понизил голос и добавил заговорщическим тоном: — И то, что я тогда пережил, изменило меня навсегда.
Мы с Дойлом громко расхохотались, а Оскар откинулся на спинку сиденья, положив крупную голову на кожаную обивку. Мы смотрели на него и улыбались. Но он снова отвернулся к окну, и мы заметили, как по его щекам скатились две слезинки.
— Что с вами, Оскар? — спросил Дойл, который еще не привык к частым сменам настроения Уайльда и потому забеспокоился.
— Я подумал про Билли Вуда, — тихо ответил Оскар. — Я любил этого мальчика.
В кэбе повисло неловкое молчание.
— Значит, он был вам не совсем чужим? — проговорил Дойл, прищурился и приподнял одну бровь.
— Да, — сказал Оскар и повернулся к доктору. — Я вас обманул и приношу свои извинения. Билли Вуд не был мне чужим.
— Вы его любили?
— Я его любил, — ответил Оскар. — Да, любил… как брата.
— Как брата? — повторил Дойл.
— Как младшего брата… ведь у меня мог быть младший брат, — сказал Оскар. — Он был моим другом, лучшим из всех. И мы с ним прекрасно ладили. Когда-то у меня была младшая сестра. Мы с ней замечательно дружили. Но ее я тоже потерял. Она умерла в десять лет.
— Мне очень жаль, — проговорил Дойл. — Я не знал.