Лицо полковника приобрело такое выражение, будто он выпил мочу. При этом в голове Виталия Петровича вдруг автоматически щелкнуло: «Так вот откуда до Филина доносилось эхо об угонах в стане Юнгерова… М-да…»
Вслух же Ильюхин сказал:
– Все! Хорош на сегодня. Давай разбегаться. А то я после твоих «информаций» спокойно поужинать не смогу.
Они пожали друг другу руки, Валерка ушел первым. А полковник еще долго сидел над пустыми чашками и переполненной пепельницей, курил и думал.
Ильюхин ощущал какое-то смутное беспокойство, какой-то внутренний дискомфорт, но списывал его на последний, действительно случайный фрагмент разговора, коснувшийся Филина. «Вот уж действительно, прав был Штирлиц, запоминается последняя фраза…» Реакция на эту мерзость была такой сильной, что Виталий Петрович даже не понял, какую совершил ошибку, рассказав Штукину о Гамернике… Ильюхин просто не учел того обстоятельства, что Штукин – не просто представитель другого поколения, а человек, формировавшийся в принципиально иной, уже постперестроечной среде, когда догмы и стереотипы рушились настолько быстро и легко, будто и не были ни догмами, ни стереотипами. Полковник психологически не готов был даже допустить, что для Валеры при всем-всем нездоровом раскладе юнгеровская система вдруг покажется более «своей», чем родная милицейская… Виталий Петрович мерил по себе, а сам он был очень хорошим и очень советским человеком, и к милицейской системе относился так, как советского человека научили относиться к Родине – пусть уродина, но все равно самая лучшая, как мать, которую не выбирают… Полковник поделился информацией со Штукиным для того, чтобы продемонстрировать доверие и некую особую степень близости, полагая, что такой шаг будет надлежащим образом оценен. Тем более, что сделан этот шаг был после разбора явного «косяка» (да еще какого!) Валеры – если всю эту дикую историю с Николенко, вообще, можно назвать «косяком»…
Ильюхин совершил, может быть, самую серьезную ошибку за всю свою службу, совершил и не заметил, и даже, наверное, не поверил бы, если бы кто-то шепнул ему, какой кровью эта ошибка обойдется…
Затушив только что раскуренную сигарету, полковник встал и вышел из кафе. До дому он дошел пешком, решив прогуляться и проветриться. Долгая ходьба утомила и почти успокоила Виталия Петровича. Как ни странно, в эту ночь он спал глубоко и спокойно и во сне даже несколько раз улыбался…
А вот у Валерки ночь, наоборот, выдалась бессонной и нервной. Он-то к себе домой добрался в самых смятенных и раздерганных чувствах. Тяжелыми были его мысли: «Ни фига себе… Ферштейн! Ни фига не ферштейн, если на то пошло! Интересные щи завариваются: нас убивали, известно кто, но ничего доказать нельзя, поэтому Гамерник и К° вне опасности, а если Юнгеров захочет ответить – то, конечно же, его в тюрьму! То есть, если Александр Сергеевич захочет ответить за то, что меня расстреливали – то я должен помочь посадить его! Потому что он захочет ответить по-бандитски! А как ответить по-государственному? Как иметь дело с таким государством?! С таким государством можно иметь дело, только когда жетоны в метро покупаешь! И то – продавать эти жетоны будут Филины, которых никто никогда не уволит, так как это будет вмешательством в личную жизнь…»
На Штукина волнами накатывалась какая-то холодная, безнадежная, звериная тоска. В какой-то момент ему вдруг, действительно, в буквальном смысле захотелось завыть – по-волчьи, в голос – и он даже испугался этого желания. Испугался настолько, что достал из буфета початую бутылку виски и хлобыстнул полстакана залпом, а закусил лишь сигаретным дымом.
Давно Валере не было так плохо. И пожалуй, никогда он так остро не чувствовал, не ощущал физически своего одиночества. Не было вокруг никого, с кем бы он мог поделиться всеми своими мыслями, кому бы он мог до конца излить душу, рассказать о своих сомнениях и переживаниях. Для Штукина мир распался на три неравномерные части. Первая, самая большая, была и самой чужой – это был мир гражданских людей, которые жили своей жизнью и абсолютно ничего не понимали в уголовно-милицейских интригах. На этих людей Валерка давно уже смотрел, в каком-то смысле, как на детей – то есть не зло, но и не всерьез. Вторая часть представляла всю правоохранительную государственную машину, куда входила и родная милиция. В этой системе Валерка еще совсем недавно чувствовал себя, как рыба в воде, более того, он органично ощущал себя ее частью. А вот с недавних пор… Точнее – сразу же после расстрела в лифте, когда операция по внедрению перешла в активную фазу, не покидало Штукина поганое чувство, что система-то на самом деле выплюнула его, сдала… Да, вот такой получился парадокс: де-юре – система оказала ему огромное доверие (но знали об этом всего несколько человек), а де-факто – уволили опера Штукина, и никто на демонстрацию не вышел и голодовку не объявил… И более того, выясняется, что вся эта замечательная система – так сложилось – может лояльнее отнестись к тому, кто убивал его, Валерку, чем к тому, кто захочет отомстить, в том числе и за него, и кто олицетворяет собой самую маленькую часть мира – систему Юнгерова…
С Юнгеровым и его людьми поговорить откровенно до конца – это, может, и не самоубийство, но сумасшествие – точно. Кто поверит, что засланный мент вдруг проникся искренней симпатией, чем-то даже похожей на влюбленность?… И со своими (если еще называть своими сотрудников милиции) – тоже не поговоришь по душам – с кем? Кроме Ильюхина, он в контакт может вступать только с начальником СКМ, а тому не до него, да и вообще… Даже если бы была официальная возможность – с кем говорить? Ильюхин – он действительно самый лучший, но даже он не понимает. Не видит, не чувствует…
После разговора с полковником Штукин утвердился в страшном выводе: Ильюхин – порядочный человек и он не бросит Валерку и не сдаст, но именно как человек, а не как представитель системы. Система-то на Штукина уже давным-давно плюнула. А теперь система снова плюет, но уже не на Валеру, а прямо в душу ему, предлагая помочь посадить человека за то, что он захочет ответить тому, кто его же, Штукина, убить пытался…
Мысли в голове Штукина ходили по кругу и все время упирались в одно и то же. Плохо было Валерке. Очень плохо и очень одиноко. Он не знал, что ему делать, потому что душа противилась тому, чтобы пакостить Юнгерову и его людям. Так сложилось, и Штукин даже не понял, как именно это произошло, что система Юнгерова стала для него ассоциироваться с понятием «свои». И эти люди, действительно, готовы были быть «своими», а вот он, Штукин, знал, что он для них – чужой. Для них – чужой, и для родной милицейской системы – тоже, потому что не допускала она у своих такие мысли…
Под утро, уже одурев от алкоголя и сигарет, Валерка даже подумал было – а не рассказать ли Юнгерову все как есть? Но идею эту он тут же отбросил, как бесперспективную. Юнгеров, конечно, оценит откровенность, но не более. Своим он быть перестанет тут же – по одной простой причине: нормальные люди даже очень ценных перебежчиков все равно считают предателями.
К тому же – если и перебегать открыто на ту сторону, то хотя бы с какой-то ценной информацией, имеющей перспективу практического использования. А какой информацией владел Штукин? Только о себе самом…