бы то ни было, Пясецкий оказался на свободе, объединил лояльных к новой власти католиков, учредил свои газеты и журналы, создал сеть церковных магазинов, а главное, сформировал по всей стране отделения ПАКСа и добивался создания своей телевизионной студии. Идейно ПАКС противостоял популярнейшему в Польше кардиналу Вышинскому и его правой руке — Войтыле.
В пору израильско-египетской войны, когда польские евреи, занимавшие видные посты в коммунистическом аппарате, бросали свои партбилеты и уезжали в Тель-Авив, Пясецкий выступил с горячими статьями, где утверждал, что у поляка не может быть две национальности и что инстинкт государственности дается от рождения. Вскоре у него пропал сын-лицеист. После долгих поисков оказалось, что его заживо замуровали в подвале Дворца Правосудия Республики. Убийц не нашли, но был арестован шофер их «Мерседеса». «Что вы можете мне сделать! — сказал он следователю.— Ну, расстреляете… А если я расскажу все, меня ожидает кое-что похуже…» В левых кругах Пясецкого считали антисемитом.
Гостей, впервые приехавших из России, тщательно проверяли.
Едва Алексей Николаевич успел расположиться в прекрасном номере отеля «Лондон», как за ним пришла машина. Его ждал в своем особняке один из ближайших сподвижников Пясецкого, руководивший печатью ПАКСа, Зигмунд Пшетакевич, тоже бывший офицер Армии Крайовой.
Он словно сошел со страниц романа Достоевского: торчащие усики, шляхетский гонор и безукоризненная светскость. Жена Пшетакевича пани Галина, мать пятерых детей, дородная белоруска, сама подавала запеченную в горшочках говядину. Алексей Николаевич оказался за маленьким столиком с багроволицым верзилой — паном Леонардом, который, непрерывно подливая ему «выборову», рассказал между прочим, что в Армии Крайовой носил станковый пулемет.
Его расспрашивали пристально и подробно. После очередной рюмки Алексей Николаевич, вспомнив, что среди его теннисных партнеров есть и Иван Александрович Серов, разжалованный за дело Пеньковского Хрущевым в генерал-лейтенанты, заявил, что готов устроить встречу с ним. Эффект получился громкий: Пшетакевич кинулся звонить Пясецкому. Все дальнейшее медленно и неотвратимо погружало Алексея Николаевича в пьяную тьму. Очнулся он в своем номере, настолько загаженном, что остаток ночи употребил на то, чтобы хоть как-то смыть следы своего грехопадения.
К полудню за ним приехали снова и повезли в знакомый особняк. Выпивка была умеренной, а место соседа пустовало.
— Где пан Леонард? — удивился Алексей Николаевич.
— Але пан Леонард немножко заболел… — уклончиво, но ласково ответил Пшетакевич.
Он объявил, что для знакомства с Польшей Алексею Николаевичу предоставляются машина, шофер и переводчик. Во всех ресторанах Речи Посполитой у него будет открыт счет. В магазинах ПАКСа он сможет бесплатно брать религиозную литературу, пластинки, церковные сувениры. Обязанность одна: в каждом городе выступать перед активистами ПАКСа.
Фантастическая поездка началась.
В ресторанах, куда за столик Алексея Николаевича усаживалось до десятка гордых, но голодных шляхтичей, он пил «житну», заедая ее сырым бараньим фаршем «Тартар», со множеством специй и приправ. В горах глазел, как рыбак в кожаных штанах, стоя в бурной речушке по брюхо, ловит «бстронг» — юркую форель, а потом, в маленькой харчевне, поедал эту самую форель, обжаренную, хрустящую, лакомую всю — вплоть до плавников и хвоста. В курортном Закопане, где его ожидал все это время «люкс», вечерами спускался в подвал, чтобы увидеть немыслимый в брежневской Москве стриптиз…
Он побывал в монастыре Сребрена Гура, у камедулов, но только издали видел их кельи. Камедулы дали обет не встречаться ни с кем, даже с братьями по ордену, и работали на своих грядках, разделенные высокими заборами. Двойные ставни, наподобие деревянных забрал, позволяли им получать пищу, не видя служки: тот отворял внешнюю створку, оставлял еду, стучал во внутреннюю и уходил. В монастырском музее Алексей Николаевич мог проследить земную жизнь одного из таких подвижников: все, чем он пользовался, было сотворено его руками. Даже ножницы для ногтей, напоминавшие размерами садовые. Этот монах прожил более ста лет. В глубоком подвале, в общей усыпальнице немало дощечек извещало, какой долгой у камедулов была эта земная жизнь, шедшая совершенно по Канту: звездное небо над головой и нравственный закон в душе.
Затем был Тынец — крепость-монастырь, оказавший отчаянное сопротивление суворовским войскам перед первым разделом Польши. Как рассказал переводчик, настоятель Тынца был влиятельным епископом в католическом мире: в его ведении находились не только польские, но и немецкие монастыри Средней Германии —ГДР.
— Ты не представляешь, какое удовольствие он, поляк, должен испытывать, когда его руку целует священник-немец! — с чисто польской национальной пылкостью добавил он.
Алексей Николаевич узнал также, что аббат — большой меломан и знаток классики.
Его пригласили на службу. Из маленькой ложи Алексей Николаевич видел множество разгороженных ячеек, где появились певчие. Вместе с первыми аккордами органа хор стройно вознес молитву Господу. Не видя друг друга, монахи-бенедиктинцы пели, объединенные гением Баха. Но затем то один, то другой стали покидать свои места. Хор слабел, словно затухающий под дождем костер.
Когда настоятель встретился с ним после службы, Алексей Николаевич сказал, что она напомнила ему симфонию Гайдна при гаснущих свечах. Аббат рассмеялся:
— У меня в Тынце повальный грипп… И я только просил монахов держаться, кто сколько может…
Показав свою коллекцию пластинок, епископ поставил диск с симфонией Гайдна и спросил:
— А вы чем занимаетесь? О чем пишете?
— Последняя моя книга о Суворове…
— Суворов… — погрустнел аббат.— Недавно мы делали ремонт монастыря. И нашли в стенах столько суворовских ядер…
Наконец Алексей Николаевич оказался в Ченстохове, в монастыре паулинов, сохранивших в знак прежней принадлежности к воинству белые одеяния. В многотысячной толпе он шел поклониться Ченстоховской Божьей Матери. Иконе-пилигриму, которая проделала долгий и многотрудный путь от Византии до Польши. Иконе-мученице, сохранившей на себе шрамы от сабельных ударов фанатика-богоборца. Иконе-целительнице, припасть к которой шли, ползли, плелись, ковыляли увечные, хромые, слепые, убогие.
Когда под литые звуки труб медленно опустилась икона и открылся скорбный и строгий, истинно католически лик, толпа пала на колени и поползла вокруг колонны, припадая губами к стене. Многие оставляли, прикрепляя к ней, золотые и серебряные значки, медальоны, цепочки — стена была сплошь унизана дарами. Алексею Николаевичу неловко было идти меж ползущих; он понял, что его приметили, когда у выхода появился отец-паулин. Лицо монаха от старости было покрыто зеленовато-серыми лягушачьими пятнами.
— Пан, я думаю, из Москвы?— спросил он по-русски.
— Это так, святой отец…
— Пан, конечно, католик?
— Нет, святой отец, я православный…
— Это нехорошо, — строго сказал паулин. — Нужно быть католиком!
— Ах, святой отец, — нашелся Алексей Николаевич. — Ведь папа Иоанн XXIII в своей