смотреть на армию как на идеал организации; их эстетические представления складывались под влиянием парадов, они носили фраки только путешествуя за границей инкогнито. Нерассуждающий, исполнительный офицер представлялся им наиболее надежной и психологически понятной фигурой. Даже среди статских чиновников империи трудно назвать лицо, которое хотя бы в молодости, хоть несколько лет не носило бы офицерского мундира.
Иную основу имел «культ мундира» в дворянском быту. Конечно, особенно в глазах прекрасного пола, не последнюю роль играла эстетическая оценка: расшитый, сверкающий золотом или серебром гусарский, сине-красный уланский, белый (парадный) конногвардейский мундир был красивее, чем бархатный кафтан щеголя или синий фрак англомана. Особенно заметным стало отличие военного от статского, когда в начале XIX века (Карамзин отметил это в 1802 году в «Вестнике Европы», а Мюссе в 1836-м в «Исповеди сына века», связав с романтической модой на траур и печаль) молодые люди оделись в черные фраки, после чего черный цвет надолго утвердился за официальной одеждой статского мужчины. До того как романтизм ввел моду на разочарованность и сплин, в молодом человеке ценилась удаль, умение жить широко, весело и беспечно. И хотя маменьки предпочитали солидных женихов во фраках, сердца их дочерей склонялись к лихим поручикам и ротмистрам, весь капитал которых состоял в неоплатных долгах и видах на наследство от богатых тетушек.
И все же предпочтение военного статскому имело более весомую причину. Табель о рангах создавала военно-бюрократическую машину государственного управления. Власть государства покоилась на двух фигурах: офицере и чиновнике, однако социокультурный облик этих двух кариатид был различным. Чиновник – человек, само название которого производится от слова «чин». «Чин» в древнерусском языке означает «порядок». И хотя чин, вопреки замыслам Петра, очень скоро разошелся с реальной должностью человека, превратившись в почти мистическую бюрократическую фикцию, фикция эта имела в то же время и совершенно практический смысл. Чиновник – человек жалованья, его благосостояние непосредственно зависит от государства. Он привязан к административной машине и не может без нее существовать. Связь эта грубо напоминает о себе первого числа каждого месяца, когда по всей территории Российской империи чиновникам должны были выплачивать жалованье. И чиновник, зависящий от жалованья и чина, оказался в России наиболее надежным слугой государства. Если во Франции XVIII века старое судейское сословие – «дворянство мантии» – дало в годы революции идеологов третьему сословию, то русское чиновничество менее всех других групп проявило себя в революционных движениях.
Имелась и еще одна сторона жизни чиновника, определявшая его низкий общественный престиж. Запутанность законов и общий дух государственного произвола, ярчайшим образом проявившийся в чиновничьей службе, привели (и не могли не привести) к тому, что русская культура XVIII – начала XIX века практически не создала образов беспристрастного судьи, справедливого администратора – бескорыстного защитника слабых и угнетенных. Чиновник в общественном сознании ассоциировался с крючкотвором и взяточником. Уже А. Сумароков, Д. Фонвизин и особенно В. Капнист в комедии «Ябеда» (1796) запечатлевают именно такой стереотип общественного восприятия. Не случайно исключением в общественной оценке были чиновники иностранной коллегии, чья служба для взяткобрателя не была заманчивой, но зато давала простор честолюбивым видам. От служащих Коллегии иностранных дел требовались безукоризненные манеры, хороший французский язык (а в русском языке – ясность слога и изящный «карамзинский» стиль) и тщательность в одежде. Гоголь, описывая гуляющих на Невском проспекте, выделил именно этот класс чиновников: «К ним присоединяются и те, которые служат в иностранной коллегии и отличаются благородством своих занятий и привычек. Боже, какие есть прекрасные должности и службы! Как они возвышают и услаждают душу! Но, увы! я не служу и лишен удовольствия видеть тонкое обращение с собою начальников». Далее Гоголь сообщает читателю: на Невском проспекте вы «встретите бакенбарды единственные, пропущенные с необыкновенным и изумительным искусством под галстух, бакенбарды бархатные, атласные, черные, как соболь или уголь, но, увы, принадлежащие только одной иностранной коллегии. Служащим в других департаментах провидение отказало в черных бакенбардах, они должны, к величайшей неприятности своей, носить рыжие». Чиновник же других коллегий, особенно подьячий, по выражению Сумарокова – «кувшинное рыло», Гоголю рисовался в облике неопрятного существа и безжалостного взяткобрателя. Капнист в комедии «Ябеда» заставил хор провинциальных чиновников петь куплет:
Бери, большой тут нет науки;
Бери, что можно только взять.
На что ж привешены нам руки,
Как не на то, чтоб брать?[16]
Гоголевский Поприщин («Записки сумасшедшего») рисует такой портрет чиновника «в губернском правлении, гражданских и казенных палатах»: «Там, смотришь, иной прижался в самом уголку и пописывает. Фрачишка на нем гадкой, рожа такая, что плюнуть хочется, а посмотри ты, какую он дачу нанимает! Фарфоровой вызолоченной чашки и не неси к нему: „это“, говорит, „докторский подарок“; а ему давай пару рысаков, или дрожки, или бобер рублей в триста. С виду такой тихенькой, говорит так деликатно: „Одолжите ножичка починить перышко“, а там обчистит так, что только одну рубашку оставит на просителе».
Русская бюрократия, являясь важным фактором государственной жизни, почти не оставила следа в духовной жизни России: она не создала ни своей культуры, ни своей этики, ни даже своей идеологии. Когда в пореформенной жизни потребовались журналисты, деятели обновленного суда, адвокаты, то они, особенно в первые десятилетия после отмены крепостного права, появлялись из совсем другой среды, в первую очередь из той, которая была связана с церковью, с белым духовенством и которую петровская реформа, казалось, отодвинула на второй план[17].
Положение другой опоры России «императорского периода» – офицерства – было иным. Как мы уже сказали, дворянство фактически монополизировало военную службу. Но оно, в результате петровской реформы, сделалось монополистом еще более важной стороны общественной жизни – присвоило себе исключительное право душевладения. Не нужно говорить, насколько гибельно это сказалось как на судьбах России, так и на судьбах самого дворянства. Первое выразилось в неестественной задержке освобождения крестьян, исказившей весь путь империи, вопреки приданному ей европейскому импульсу. Второе – в том, что, несмотря на значительность своего вклада в национальную культуру, дворянство в России так и не смогло приспособиться к пореформенному существованию, в результате чего в культурной жизни образовался еще один разрыв.
Но, подчеркнем еще раз, сознание «исторических грехов» русского дворянства не должно заслонять от нас значительности его вклада в национальную культуру. Целый период в 150 лет будет отмечен печатью государственного и культурного творчества, высокими духовными поисками, произведениями общенационального и общечеловеческого значения, созданными в недрах русской дворянской культуры и одновременно вошедшими в историю общечеловеческой духовной жизни. Мы говорим о «дворянской революционности», и это парадоксальное сочетание лучше всего выражает то противоречие, о котором идет речь.
Как это ни покажется, может быть, читателю странным, следует сказать, что и крепостное право имело для истории русской культуры в целом некоторые положительные стороны. Именно на нем покоилась, пусть извращенная в своей основе, но все же определенная независимость дворян от власти – то, без чего культура невозможна. Офицер служил не из-за денег. Жалованье его едва покрывало расходы, которых требовала военная жизнь, особенно в столице, в гвардии. Конечно, были казнокрады: где-нибудь в армейском полку в провинции можно было сэкономить на сене для лошадей, на ремонте лошадей[18], на солдатской амуниции, но нередко командиру роты, полка, шефу полка для того, чтобы содержать свою часть «в порядке» (а при системе аракчеевской муштры амуниция приходила в негодность раньше срока), приходилось доплачивать из своего кармана, особенно перед царскими смотрами.