Джон не кричал.
Ему лишь показалось, что он крикнул, но на самом деле не издал ни звука.
Один-единственный немой крик, длившийся до тех пор, пока в легких не кончился воздух, потом он сел на кровать, опустил голову и сжал лицо руками.
Неведомо как, но на миг он оказался в другом месте, в другом времени: ему было пятнадцать, и он только что ударил учителя стулом, — мистер Каверсон как раз обернулся, и один-единственный тяжелый удар пришелся по лицу. После этого мистер Каверсон потерял слух, и Джон до сих пор помнил, с каким чувством он встречал учителя во время процесса, именно тогда впервые осознав, что у каждого удара есть последствия. И заплакал, хотя никогда не плакал, даже на маминых похоронах, — а тогда, на процессе, понял, по-настоящему понял, что старик всегда теперь будет слышать только одним ухом, и решил: все, с дракой покончено; три месяца в той паршивой тюрьме для малолетних не изменили этого решения.
— Они остановят ваш гастрольный автобус.
Охранник все еще сидел, поражаясь столь бурной реакции: казалось, ужас внезапно заполнил каюту. А что такого — ну, допросят в полиции. Ну, впаяют за нанесение тяжких телесных. Ясное дело, ничего хорошего. Но не до такой же степени! Чтобы вот так голова тряслась и лицо стало белым как полотно, чтобы утратить дар речи — нет, этого охранник уже понять не мог.
— Они будут ждать вас. Там, на автостоянке.
Его слова проносились над головой Джона и исчезали в сигаретном дыму.
— Но если не выезжать с борта на вашем автобусе, а выйти пешком вместе с другими пассажирами, то можно выиграть часа два.
Джон покинул паром в толпе людей с пакетами дьюти-фри и дорожными сумками на колесиках, влился в утреннюю городскую суету на берегу, потом быстро пошел по улице, которая вела из центра к Накке. Воздух был напитан влагой, углекислотой и чем-то таким, что заставило Джона, когда он, вспотев, дошел до таможни Данвикстулл, махнуть таксисту и назвать адрес — Альпхюддевэген, 43. Шесть лет он страшился этого дня и уже давно принял решение не сбегать. Но он должен добраться до дома. До Хелены и Оскара. Он обнимет их, и они договорятся о будущем, он съест рисовую запеканку с черничным вареньем так, как вкушают последнее причастие.
Утро обжигало щеки Эверта Гренса. Он терпеть не мог эти проклятые нескончаемые зимы, и вот теперь, в самом начале января, с ненавистью встречал каждый морозный день. Шея с трудом ворочалась, левая нога плохо слушалась — все болячки словно обострялись пропорционально усилению холодов. От всего этого Гренс чувствовал себя стариком, куда старше своих неполных пятидесяти семи, — каждый сустав, каждый немолодой уже мускул молил о тепле и весне.
Гренс стоял на лестнице у подъезда на Свеавэген. Того подъезда, что вел в квартиру на четвертом этаже, где он жил уже тридцать лет. Три десятка лет на одном и том же месте, и за этот срок не познакомиться ни с кем из соседей.
Он хмыкнул.
Да неохота было. И не было времени. Они только мешают жить. Клеят записки на доску объявлений перед входной дверью, призывая перестать кормить птиц с балконов. И общаются с другими, только когда те слишком громко и слишком поздно завели музыку, — грозят пожаловаться в муниципалитет и в полицию. Какого черта с такими знакомиться!
Он направлялся к Анни, но застрял в пробке и только тогда вспомнил, что как раз в этот понедельник посещение было перенесено на обеденное время. Каждый понедельник по утрам, столько лет подряд — и вдруг кто-то из персонала назначил на это самое время лечебную гимнастику. Усталый и раздраженный Гренс выбрался из вереницы машин, развернулся через сплошную линию и покатил назад, чтобы припарковаться на том же самом месте, с которого только что уехал, но оно теперь оказалось занято, он громко выругался и поставил машину там, где это было запрещено.
В Крунуберге его не ждут как минимум еще часа два, поэтому он решил было подняться домой, но вдруг остановился на площадке второго этажа. Не надо туда. Там слишком просторно. Слишком пусто. Вообще-то он давненько не был дома. Диван в обжитом кабинете в глубине полицейского здания был, конечно, узковат и едва вмещал его большое тело, но спалось там лучше, всегда.
Поэтому Гренс молча побрел по улице. Прошел по Свеавэген, Оденгатан, мимо церкви Густава Васы, свернул на Далагатан. Один и тот же путь, двадцать пять минут в любое время года, тонкие седые волосы, лицо в морщинах, заметная хромота, когда левая нога отказывалась слушаться, — комиссар уголовной полиции Эверт Гренс был из тех, перед кем расступались прохожие, из тех, кому не надо было говорить, чтобы их услышали.
Он напевал на ходу.
Миновав пьяных на скамейках в Васапарке и унылый вход в больницу Саббатсберг, Гренс обычно прибавлял шагу, это было необходимо его легким для нормальной работы, по этой же причине он начинал петь и пел до самого здания полиции на Бергсгатан — пел, разгоняя кровь по неуклюжему телу, пел громко и фальшиво, не обращая внимания на тех, кто останавливался и глазел на него. Он всегда напевал что-то из песен Сив Мальмквист, песен давно прошедшей поры.
Прости меня, Магнус, милый, письму моему не верь:
Я сдуру вчера написала, а ты прочитаешь теперь.
То самое утро. «Не читай мое письмо», оркестр Гарри Арнолъдса, 1961. Он пел и вспоминал дни, когда он не был одинок, вспоминал жизнь, такую долгую, что не охватить взглядом.
Тридцать четыре года прослужил он в полиции. У него было все. Тридцать четыре года. И вот теперь у него ничего нет.
Посредине моста Барнхюсбрун, переброшенного через железнодорожные пути и соединявшего Нормальм и Кунгсхольмен, он запел еще громче. Перекрикивая шум машин и сильный ветер, который вечно здесь его поджидал, Гренс пел для всего Стокгольма, отгоняя тревоги, докучные мысли, а может, и досаду:
Ты капельку толстоватый, но все же не со слона,
Ты милый, а вовсе не глупый, прости мне мои слова.
Гренс расстегнул пальто, стянул с шеи шарф, позволяя старой песне свободно струиться среди машин, кативших на второй передаче, и людей, втянувших головы в плечи и спешащих кто куда. Он уже подобрался к припеву, когда почувствовал в кармане пиджака нетерпеливую вибрацию. Раз. Два раза. Три.
— Да? — сказал он громко в мобильный телефон.
Пара секунд, потом этот отвратительный голос:
— Эверт?
— Да.
— Что ты делаешь?
Какое твое собачье дело, жополиз несчастный! Эверт Гренс презирал своего шефа. Как, впрочем, и всех других, с кем работал. И не скрывал этого. Пусть видят. И особенно сам этот интендант, сопляк и аккуратист.
— А что?
Он услыхал, как его начальник вздохнул, и приготовился.
— У нас разные роли, у тебя и у меня, Эверт. Разные полномочия. Например, это я решаю, кому тут работать. И чем заниматься.