вечер.
23 февраля
«Головокружение», первая часть автобиографиче-ского романа Евгении Гинзбург о годах, проведенных в ГУЛАГе. Читаю несколько страниц, согреваясь в спальном мешке. Когда я просыпаюсь, мои дни предстают перед глазами как чистые, нетронутые и манящие своей белизной листы бумаги. Я исписал уже больше десятка. Они принадлежат мне целиком, до последней минуты. Я свободен распоряжаться ими как сам того пожелаю: предаться философствованию, сну или меланхолии. Никто не может помешать мне. Каждый мой день — это глина, из которой можно слепить любую зверушку. Я — автор собственного умозрительного зоопарка.
Я знаю, что такое головокружение альпиниста, повисшего на скале, — вид пропасти под ногами пугает. Я помню головокружение, испытанное в степи, — бескрайние просторы опьяняют. Мне также знакомо головокружение, вызванное алкоголем, когда мозг генерирует идеи, которые кажутся гениальными, но которые не удается внятно изложить. Теперь я открываю для себя головокружение отшельника — страх перед ничем не заполненным временем. Сердце сжимается так, словно стоишь на краю обрыва, но не из-за того, что видишь внизу, а из-за того, что ожидает тебя впереди.
Я свободен делать все что угодно в этом мире, где нечего делать. Смотрю на икону святого Серафима. У него, по крайней мере, был Бог. Молитвы для ненасытного Бога — отличный способ заполнить время. А мне чем заняться? Я пишу.
Прогулка по озеру после утреннего чая. Лед больше не трещит, так как перепады температуры прекратились. Холодно. Захожу далеко от берега. Палкой на снегу пишу свое первое стихотворение из серии «снежные хокку»:
Пунктир следов на занесенных снегом просторах —
как вышивка на белой скатерти.
Преимущество поэзии, написанной на снегу, заключается в том, что ее нельзя сохранить. Стихи вскоре унесет ветер.
На льду в двух с половиной километрах от берега появилась трещина. Вокруг нее громоздятся полупрозрачные ледяные глыбы. Зигзагообразная темная рана, параллельная берегу. Вода в ней стонет. Байкалу больно. Иду вдоль трещины, сохраняя дистанцию: в одно мгновение можно уйти под лед.
В сознании мелькают образы родных и близких. Причудливые механизмы памяти приведены в действие, и целая галерея лиц проходит перед глазами. Одиночество — это пространство, населенное воспоминаниями о других людях. Мысли о них помогают переносить их отсутствие. Все, кто мне дорог, находятся здесь, в тайниках моей памяти. Я вижу их.
В православии изображение является одним из способов познания бытия. Образ Бога воплощается в иконах и других произведениях искусства. В этом и заключается их трансформирующая сила.
По возвращении с прогулки решаю устроить домашний иконостас. Отпиливаю полочку тридцать на десять сантиметров, прибиваю ее рядом с рабочим столом и ставлю туда триптих с изображением святого Серафима Саровского, купленный в Иркутске. Серафим пятнадцать лет прожил в лесах средней полосы. Он кормил с рук медведей и говорил на языке оленей. Рядом размещаю иконы Николая Угодника, Черной Мадонны и царя Николая Романова, причисленного к лику святых патриархом Алексием II и представленного со всей императорской пышностью. Зажигаю свечу.
Я закончил обустройство хижины. Разобрал последнюю коробку. Закуриваю «Партагас № 4». Сквозь дым сигары разглядываю озаренные пламенем свечи иконы в позолоченных рамах. Сигара — мой мирской ладан. Курю, лежа на кровати, и понимаю, что забыл взять с собой хорошую книгу по истории живописи, чтобы время от времени созерцать чье-нибудь лицо.
Мне остается только почаще смотреться в зеркало.
24 февраля
Все утро идет снег. «Море», как называют Байкал местные жители, сливается с небом. Термометр показывает минус 22 °C. Подбрасываю дрова в печь и открываю мемуары Казановы. Рим, Неаполь, Флоренция… Юная итальянка поджидает героя в алькове, а прекрасная француженка Генриетта — в своей мансарде. Далее следуют гонки на почтовых каретах, побег из венецианской тюрьмы, письма, написанные чернилами пополам со слезами, клятвы, нарушенные сразу после того, как были даны, и вечная любовь, обещанная дважды за вечер двум разным женщинам. Стиль утонченный и легкий. Я запомнил фразу, где Каза-нова описывает наслаждение, «которое прекратится только тогда, когда достигнет своего предела». Закрываю книгу, надеваю валенки и с двумя ведрами в руках иду за водой к проруби, думая о римлянке Терезе, скрывавшейся под именем Беллино, и о донне Леонильде из Салерно.
Живу как простой деревенский мужик, а коротаю время за столь эстетским чтением.
День не спешит заканчиваться. В Париже меня никогда не интересовало мое внутреннее состояние. Я считал, что жизнь дана не для того, чтобы регистрировать тончайшие движения души. Здесь, в полной тишине, у меня есть время, чтобы почувствовать все разнообразие происходящего внутри меня. Вопрос, который встает перед каждым отшельником: можно ли вынести самого себя?
Наслаждаюсь разворачивающимся за окном зрелищем. И зачем нам нужен телевизор?
Синица вернулась. Ищу нужную статью в орнитологическом справочнике. Согласно Ларсу Свенсону, шведскому орнитологу второй половины XX века и автору такого произведения, как знаменитый «Атлас-определитель европейских птиц отряда воробьинообразных», северную синицу можно узнать по крику «цити-цити-твинь». Моя молчит. На следующей странице читаю, что один из видов синиц называется Poecile lugubris, то есть «мрачная синица».
Очаровательная пернатая гостья озаряет радостью всю оставшуюся часть дня. Прошло немного времени с моего приезда сюда, и я уже способен восхищаться подобными вещами. Поразительно, как быстро мы отвыкаем от шумной городской жизни. Подумать только, сколько всего мне нужно было сделать за день в Париже: встречи, дела, письма, визиты вежливости… И вот обычная птичка приводит меня в щенячий восторг. Возможно, жизнь в хижине — это регрессия. Но что, если в этой регрессии есть некий прогресс?
25 февраля
Ветрено. В полдень отправляюсь навестить соседа Володю, егеря с мыса Елохин. Володя и его жена Ирина живут в пятнадцати километрах от моей хижины. Их владения проходят по северной границе Байкало-Ленского заповедника.
Я встретил Володю пять лет назад, во время зимнего путешествия на мотоцикле «Урал». И рад, что мы снова увидимся. Мне показался симпатичным этот покрытый густыми волосами череп с приплюснутым затылком. Две здоровенные клешни железной хваткой сжимают руку.
За мысом, где стоит моя избушка, северный ветер яростно раскачивает верхушки кедров. Они подают сигнал бедствия. Но кто придет им на помощь?
Я не предполагал, что ветер усилится. Чтобы срезать путь, шагаю по замерзшему озеру в сторону мыса Елохин, стараясь не отходить от берега дальше, чем на пару километров. На мне теплая куртка-канадка, рассчитанная на температуру минус 40 °C. Лицо защищают маска из неопрена и горнолыжные очки, на руках — рукавицы (такие используют для арктических экспедиций). Мне потребовалось двадцать минут, чтобы одеться. Каждый сантиметр кожи нужно уберечь от холода.
Байкал неподвижен. Набегающий