и в самом деле не лгала, а просто сама не знала, когда влюбилась в него, да, впрочем, это не так уж и важно.
– Должно быть, это ужасно для вас, мне очень жаль, – сказала она снова, осмелев от его улыбки.
А он сказал «спасибо» опустошенным голосом. У него ввалились глаза. Казалось, он на грани.
Малыш помалкивал, застыв на крыльце. Он расчесывал себе локоть, Сандрина заметила следы ногтей на его нежной коже. Смотрел себе под ноги, не хватал отца за руку. И не издал ни звука, когда Сандрина обратилась к нему:
– Как тебя зовут?
Отец сказал:
– Дама к тебе обращается.
Ребенок встрепенулся, опомнился и прошептал:
– Матиас.
– Здравствуй, Матиас, – сказала Сандрина, но ответа не услышала.
– Вы пришли на марш? – спросил мужчина.
Он спускался с крыльца, держа сына за запястье, и подходил к ней все ближе и ближе.
Внезапно она запаниковала: что сказать? Нет, не совсем, я пришла, потому что видела по телику, как вы плачете, и вы перевернули мне душу? Опять она ощутила, как ее пальцы нервно сжимаются, лоб багровеет, язык не слушается. Она ненавидела такие мгновения, всякий раз она боялась, что отец вот-вот рявкнет: «Да говори же, мать твою, тебе что, так трудно ответить? Ну же! Ну! Какая дура, нет, это невозможно, и закрой рот, если нечего сказать!»
Она была не в силах хоть что-то выдавить из себя. Нет и нет, а мужчина смотрел на нее и видел, как румянец переползает на щеки с шеи и лба, а она тем временем мямлит: «Я… это… потому…» И он спас ее, махнув рукой так, как будто что-то стирает с доски; он спас ее одним «я понимаю».
Впервые ей понравилось, что говорят за нее, понравилось, что прервали ее несвязную речь. Он добрый, и она перевела дух с облегчением, которое подхватило ее, как волна. Он добрый, она была права, он хороший человек.
Они пошли вместе, втроем, в лес, последнее звено в цепочке людей, а впереди, на дорожке и между деревьями, петляли те, кто пришел с благими намерениями.
После полудня погода разгулялась, белесые лучи солнца ложились на опавшие листья, и они сверкали, точно золотые монеты. Впереди молча шел малыш, за ним Сандрина, потом отец малыша. Он начал задавать вопросы о ней, о ее работе, она сказала: «О, это совсем не интересно!», – но он настаивал, хотел подробностей, спрашивал, как зовут ее коллег и что они за люди, нравится ли ей работа. Сандрина поняла, что он, вероятно, отчаялся услышать что-то, помимо пропажи жены, и потому интересовался всем: мелкими фактами, еле заметными черточками. И она с ошеломительной легкостью доверилась ему, выложила все: как организована работа в их адвокатской конторе, как зовут других секретарш, как выглядит комната отдыха и о чем там болтают в обеденный перерыв, как она отмалчивается, какие у нее тапперверы и какие салаты и как она любит готовить. Часто она обрывала себя, стыдясь этой неуместной во время поисков пропавшей женщины болтовни, но он не отставал и снова заставлял ее говорить, пока они продвигались по шелестевшему лесу вслед за теми, кто шел впереди.
Дорожка делала петлю, и они вынырнули из леса на другом краю поселка, где их встретила странная пара. Мужчина и женщина вглядывались в их лица молча, может быть, даже враждебно. Она – худая, суховатая; ляжки, не сливающиеся в одно целое, прямая спина, зашнурованные ботинки (скорее мужские, чем женские, отметила про себя Сандрина), кожаная куртка и шерстяной свитер; одета небрежно, но очень удобно. Он – красивый, с подернутыми сединой висками, в высоких кроссовках, пропитанных лесной влагой. Сандрине могло бы, как обычно, прийти в голову что-нибудь завистливое, низкое, вроде «какого черта с таким сложением одеваться, как мужик», но нет, она ничего такого не подумала, и даже настойчивые взгляды, которые два незнакомца бросали на их неожиданное трио, ее не проняли; ей было не до них, она была безумно довольна и всеми силами старалась скрыть свою радость – чувство, оскорбительное в толпе, охваченной тревогой.
Он обхватил малыша за шею сзади, под затылком, прижал большую уверенную ладонь к хрупким плечикам и извинился перед Сандриной, сказав, что должен присоединиться к родителям жены. Она развернулась и пошла к своей машине. Вне себя от счастья и стыда.
Дома Сандрина сняла куртку и обувь, которые надевала на марш, и достала все самое невесомое. Обычно ее домашняя одежда не отличалась приятностью: она облачалась в спортивные брюки, утягивающие живот, и бюстгальтеры с толстыми вкладышами; никакого разнобоя, ничего случайного: слишком пугающей была возможность увидеть себя в зеркале.
Но в это воскресенье она извлекла на свет щадящие легкие вещички, те, что позволяла себе только во время болезни. Длинные бесформенные штаны, в которых ее плоская и слишком широкая задница выглядела необъятной; безразмерную футболку, окончательно лишавшую ее груди, и огромный жилет из мягкой шерсти, доставшийся от любимой бабушки, добрейшей женщины, слаще сахара и меда; воспоминание о ней поддерживало Сандрину, когда слабый голос, изредка звучавший в ее ушах, нашептывал: против генов не попрешь, приступы злобы и ожесточения – не случайность и не ошибка, это глубоко запрятанная натура, и пока она, эта натура, лишь изредка дает о себе знать, но постепенно, со временем сумеет взять верх, как бы ты ни силилась остановить свое перерождение.
Сандрина устроилась на диване, провалившись в жилет, словно в теплые дружеские объятия, и включила запретные фильмы: от этих историй у нее все внутри переворачивалось, и обычно она не разрешала себе смотреть слезливые романтические комедии с размолвками и поцелуями на набережной у вокзала; в животе урчало, но есть не хотелось, и под конец, так и не поев, она улеглась и, сунув руки в горячую промежность, принялась воображать ласкающие ее ладони и долгие объятия, в которых она сможет почувствовать себя царицей.
Утром прозвенел будильник, и блаженное состояние продлилось еще немного, совсем немного, пока она не увидела себя в зеркале. И тут же поникла, съежилась. Она – это она, и она по-прежнему уродина, дура, тупица. Всегда она – это только она, а он улыбнулся и говорил с ней просто из вежливости.
Сандрина запихнула воспоминание подальше, как убирают глубоко в шкаф старые вещи, чтоб не мозолили глаза, и запирают на ключ. Она себе что-то навоображала, напридумывала, это зараза и болезнь, следствие и причина, все из-за воли, которую она дала фантазиям, и эти фантазии распалили ее; в зеркале она увидела себя размечтавшейся жалкой старой девой, которая сама