дескриптивизму. Помню, как серьезно я относился к задаче получить „окрестности“ на основании остальных данных. Написанная мною на эту тему работа об операционных определениях в лингвистике сейчас лишена какого-нибудь смысла, хотя формальный аппарат ее, кажется, корректен. Сейчас я считаю вполне естественным допустить, что мы умеем отождествлять слова одного значения и, в частности, объединять парадигмы. Но тогда я считал эту работу наиболее существенной для всей концепции именно потому, что не мыслил себе возможность не дескриптивной лингвистики.
Ниспровержение дескриптивной лингвистики обычно связывают с именем Хомского. Но для меня это происходило иначе. Во-первых, я самого Хомского воспринимал как дескриптивизм наизнанку. Уже в первые годы сектора („Модели языка“ отражают лишь начало сдвига) я понял необходимость более пристального изучения парадигматики языка, которая в концепции Хомского была на роли Золушки. Во-вторых, постепенно (уже после написания „Моделей“) я понял – думаю, не без влияния В.Н. Топорова, с которым я часто беседовал на эту тему, – что полноценным может быть лишь описание, которое комбинирует генеративный и дескриптивный подход. Впервые я рассказал об этом на конференции в Ереване осенью 1963 г., но, хотя кое-какие детали были встречены сочувственно А.В. Гладким и В.А. Успенским, суть концепции, кажется, была воспринята равнодушно. Надо сказать, что мне вообще не приходилось сталкиваться с пониманием концепции и одновременным сочувствием к ней где-либо и когда-либо за пределами сектора (да и в самом секторе реакция была сдержанной, но даже это значило для меня очень много) <…>.
А я за эти годы пришел к выводу, что истин много и только плюрализм обеспечивает какую-то возможность понять язык. А плюрализм предполагает терпимость и vice versa» [136, с. 809, 832 – 834].
Показательным для атмосферы тех лет послужила история Отделения прикладной и структурной лингвистики МГУ. А.Е. Кибрик напишет об этом так:
«В истории гуманитарной науки в СССР Отделение сыграло исключительно важную роль, так как было одним из немногих относительно успешных опытов создания автономного научного сообщества, более или менее свободного от давления официальной советской идеологии и ориентирующегося на свободный поиск научной истины и освоение достижений мировой науки. Отделение было создано по инициативе математиков и при поддержке A.Н. Колмогорова с учётом опыта действовавшего несколько лет до этого на филологическом факультете МГУ семинара „Некоторые применения математических методов в языкознании“. Именно с этого семинара начались попытки освободить советскую лингвистику от отставания и изоляции, в которую она попала после катастрофического периода насильственного господства марризма, а потом насильственного же его ниспровержения. Огромную роль в успехе этого процесса сыграли теоретическое видение, интеллектуальная честность и смелость B.А. Звегинцева, который практически единолично вернул семантику в советскую лингвистику и распространил структурные теории в серии переводов „Новое в лингвистике“. Эмансипации лингвистики способствовал интерес к прикладным задачам, связанным с автоматической обработкой текста и машинным переводом: предполагалось, что для решения этих задач язык должен быть описан „точными методами“ и созданы „формальные модели“ языка, а эта задача не может быть решена без тесного сотрудничества лингвистов и математиков. Реализация этой программы на практике означала не только организационное обособление теоретической лингвистики от традиционной филологии, но и относительную административную свободу лингвистических исследований от догматизма блюстителей идейной чистоты „марксистско-ленинской“ науки, бывшего особенно агрессивным в гуманитарной сфере. Основателям Отделения удалось воспользоваться известным либерализмом хрущёвской „оттепели“ и традиционным пиететом властей перед точными науками.
Несмотря на то, что Отделению приходилось постоянно бороться с обвинениями в „пропаганде буржуазной лингвистики“ и в целом его деятельность на филологическом факультете МГУ проходила под знаком конфронтации, оно смогло просуществовать более 20 лет, накапливая опыт, совершенствуя программу обучения и развиваясь всё более успешно. В 1982 г. однако кафедра теоретической и прикладной лингвистики всё же была ликвидирована по инициативе руководства филологического факультета и с одобрения тогдашнего ректора МГУ А.А. Логунова. Этому предшествовал целый ряд скандальных эпизодов, связанных с обвинениями отдельных преподавателей и студентов Отделения в участии в диссидентском движении и других проявлениях „неблагонадёжности“. После ликвидации кафедры для многих преподавателей и аспирантов продолжение профессиональной деятельности в МГУ оказалось по разным причинам невозможным, но часть старого состава кафедры пыталась проводить прежние принципы в иных организационных формах, несмотря на ещё более возросшие трудности» [90, с. 80 – 93].
«Постепенно флер рассеивался», – так выразит свое мироощущение О.А. Лаптева:
«И вот первое сентября. Все изумительно. Лекция в комаудитории. Занятия во второй аудитории и других аудиториях на факультете. Дивная старушка Евгения Карловна в кабинете русского языка и славянской филологии. Ребята, девочки. Мы упивались всем. Много комсомольского шума, который меня не касался: я вступила в комсомол только на 4-м курсе из любви к коллективу, а так была „безыдейная“. В воздухе пахло вечными ценностями.
Прошло немного времени, первый флер рассеялся, и во многих курсах, которые нам читали, все отчетливее стала проявляться агрессивная идеологизация науки. Она сказывалась, прежде всего, в классовом подходе – и к языку, и к моей любимой русской литературе. Тут-то я и радовалась, что оказалась на „логике“. На нашем отделении литературы было меньше, чем на русском, да и то у нас – вместе со всем курсом – были лекции по западно-европейской литературе, которые читали Л.Е. Пинский и Б.И. Пуришев. Мы ими наслаждались: это было пиршество ума почти без классового подхода, которое звучало, как пенье соловья. Все кончилось закономерно: Пинского арестовали в 1951 году (освободили в 1956, за два года до нашего окончания факультета). Но мало кто тогда знал об этом. Люди пропадали тихо и бесследно.
На 4-м курсе стали пропадать наши однокурсники. Исчез Коля Розов, нежный и талантливый поэт. Его арестовали и повезли в арестантском вагоне, а у него был диабет и нужен был укол. Так он умер. Это рассказала мне его невеста – Зоя Безрукова, живущая в Варшаве. Исчез Сима Маркиш. К счастью, не навсегда. Плохо кончил Костя Богатырев, сын члена Пражского лингвистического кружка Петра Григорьевича Богатырева, известного и очень крупного фольклориста. Были и другие. Страшное время. Страшные безвинные жертвы. Хирургическое подравнивание под одну гребенку всего лучшего. Н.К. Дмитриев писал об академике В.А. Гордлевском – тюркологе: „…он стал интеллигентом и моралистом столетия“. Конечно, эти качества вступали в вопиющее противоречие с эпохой.
Ясно, что партийно-советское литературоведение меня отпугнуло. А вот языкознание было похоже на науку, если отвлечься от марризма. А отвлечься было можно: классово ориентированный подход Н.С. Чемоданова, читавшего нам лекции, был, скорее, в изоляции на факультете. Во многом продолжались традиции отечественного языкознания