вызвать у некоторых испытуемых экзальтированные эмоциональные состояния «мистического» толка, допускающие — при соответствующей предрасположенности испытуемых — религиозные интерпретации. Крайне маловероятно, чтобы подобным путем могли возникать четкие религиозные образы и сложные ощущения религиозного свойства, причем у довольно многих и разных по своему психотипу людей, не проявляющих в обычной жизни признаков мозговой патологии.
Более правдоподобным кажется истолкование религиозных видений у «продвинутых» адептов различных конфессий как галлюцинаций, вызванных длительным специфическим мысленным настроем на фоне интенсивных телесных практик. При этом нередко проводятся параллели с галлюцинациями вследствие приема психотропных препаратов. Вероятно, определенный процент случаев религиозного опыта действительно может иметь такое объяснение. Тем не менее есть принципиальная разница между видéнием, предположим, Боба Марли, приглашающего в тайный мир, скрытый за рисунком на обоях, и — с другой стороны — видéнием «световидного» воплощения божественной любви. В последнем случае мозг должен проявить чудеса изобретательности, чтобы произвести то, что выходит за рамки его прежних восприятий.
Также представляются несостоятельными попытки объяснить явления околосмертного опыта наподобие тех, что упоминаются в известной книге Рэймонда Моуди «Жизнь после жизни», кислородным голоданием мозга. В описаниях опыта клинической смерти, как правило, речь идет о достаточно сложных и логически структурированных образах, идентичных или крайне схожих в разных случаях. Если мозг способен продуцировать такие образы в состоянии кислородного голодания, то что мешает объявить все наши восприятия внешнего мира результатом патологии мозга, вызванной кислородным голоданием?
Отдельно стоит отметить стремление эволюционистов найти в околосмертных видениях природную целесообразность. По их мнению выходит, что сердобольная природа спешит «навеять сон золотой» на умирающих, дабы облегчить их уход в небытие. Интересно, как могло бы закрепиться такое «эволюционное преимущество» — неужели через механизм наследования, который, видимо, способен действовать и по ту сторону смерти? Кроме того, столь разумная гуманность со стороны бездушной природы сама по себе вызывает вопросы и требует отдельного объяснения.
А как можно с точки зрения нейрофизиологии объяснить, к примеру, случай, когда слепой от рождения человек, перенесший клиническую смерть, смог верно описать обстановку в операционной и действия врачей, которые он, по его словам, наблюдал в состоянии выхода из тела? Или другие аналогичные случаи со зрячими людьми, правильно описывавшими такие визуальные детали, которые они никак не могли видеть, находясь на операционном столе? Самое удобное решение — огульно назвать все это мистификацией, недостаточно проверенными фактами или просто игнорировать эти случаи, несмотря на их довольно-таки значительную статистику[8]. К такому решению обычно и прибегают, что психологически вполне понятно. Мало кто из ученых захочет поставить под угрозу свою репутацию, рискуя оказаться изгоем и всеобщим посмешищем среди своих коллег. К тому же сломать собственные стереотипы, формировавшиеся, что называется, со студенческой скамьи, под силу немногим.
Возвращаясь к моему случаю, хочу подчеркнуть некоторую его специфику. Помимо своеобразного «контента», совершенно незнакомого ребенку советской поры, в моем опыте присутствовали также необычные способы восприятия, не присущие человеческой природе: я мог «видеть» чужие мысли, «зрительно» проникать в структуру вещей. (Даже сейчас я испытываю определенные трудности, пытаясь более-менее понятно это описать.) Да и, казалось бы, обычные зрение и мышление сильно отличались от того, к чему мы привыкли, по своей ясности, широте охвата, интенсивности. Также в сюжете сна присутствовали элементы предвидения, относящиеся к событиям моей дальнейшей жизни, впоследствии подтвердившиеся. Это, конечно, не доказывает истинность всего того, что явилось мне во сне, но все же, как я считаю, дает основания отнестись к нему с достаточным вниманием. В целом я полагаю, что в описанном мною сновидении вполне могли смешаться образы, порожденные спящим сознанием, с некими отпечатками, следами другой реальности. Так или иначе, но этот сон во многом изменил мою жизнь, заставив всерьез задуматься о вещах, которые не лежат в плоскости повседневных житейских проблем.
Credo!
Зачем нужна философия? Что может нам дать эта «любовь к мудрости»? Прежде всего — радость видеть и понимать, которую Эйнштейн назвал самым прекрасным даром природы. Кто-то возразит, что в жизни достаточно вещей, способных приносить куда больше радости. Но все эти вещи преходящи, тогда как действительное понимание законов этого мира и своего места в нем может стать для человека постоянной опорой, позволяющей ему пребывать в гармонии с миром и с самим собой. И, вероятно, такой душевный настрой — единственное, что по-настоящему имеет значение, если взглянуть на нашу жизнь, как писал Спиноза, sub specie aeternitatis (т. е. с точки зрения вечности). По крайней мере, это единственное приобретение, которое, возможно, останется с нами — в отличие от всех материальных благ, — при условии, что мы не растворимся без остатка в той самой вечности.
Конечно, было бы чересчур категорично утверждать, что существует лишь один верный путь к этому и путь этот — философия. Очевидно, что далеко не всякий философ — мудрец. Но всякий мудрец — в известном смысле философ. Система его мировоззрения может быть не вполне отрефлексированной и во многом интуитивной, и все же она непременно должна предполагать достаточно глубокое понимание природы вещей. А вот строго рациональный подход не всегда приводит к такому пониманию.
Каким же тогда должен быть инструментарий нашего познания, правильно ли его ограничивать стандартными «научными» средствами, исключая из него, к примеру, ту же интуицию? На самом деле, как известно, интуиция играет довольно большую роль в научных исследованиях[9]. И эта роль даже значительнее, чем принято считать. Интуиция не только позволяет прийти коротким путем к результату, который потом подтверждается с помощью обычных методов доказательства (математических или экспериментальных), но и убеждает нас в правильности этих доказательств. Между тем у нас, строго говоря, нет достаточных оснований для того, чтобы полностью полагаться на какие бы то ни было опытные знания о внешнем мире (к которым, по сути, относятся и математические истины).
Собственно, именно это имел в виду Дэвид Юм, когда отрицал необходимый характер причинности. Действительно, из того, что за одним явлением следует другое, невозможно рационально вывести заключение, что первое есть причина, а второе — следствие и, значит, их последовательность будет сохраняться всегда. В конце концов, нельзя исключать, что мир, каким мы его воспринимаем, возник лишь мгновение назад и мы вместе с ним — со всей нашей памятью и знанием о миллиардах лет его эволюции. Нет никакой возможности опровергнуть эту гипотезу, исходя из нашего опыта (разумеется, мнимого — если гипотеза верна). Что же заставляет нас верить в реальность этого мира и в закон причинности? Юм полагал, что привычка[10]. Однако привычка