первый снег. Приехал незнакомый, в военной форме, папа, привез зимние вещи, не успел стать родным и быстро уехал обратно в Москву. Семьи железнодорожников (а по маминой линии все железнодорожники — и отец, и братья, и муж сестры) из Рязани стали эвакуировать в Среднюю Азию, в город Актюбинск. Нас с мамой взяли тоже. Ехали мы в теплушке, так назывались товарные вагоны, в которых перевозили людей. Наш вагон прицепили в конце поезда. За нами была только платформа с зенитной установкой, палаткой и двумя зенитчицами — охрана состава.
Внутри теплушка выглядела не так «шикарно» как на сцене театра «Современник» в пьесе «Вагон»: по одной стороне — спальные места, а в углу за ширмой отхожее место. В нашем вагоне по обе стороны были двухъярусные нары, в центре — круглая печурка с трубой в потолок, на которой готовили пищу, и — никакого ватерклозета. По нужде все выскакивали наружу, когда поезд останавливался. Поезд мог остановиться и стоять часами, а потом внезапно, так же как и остановился, без всякого предупреждения двинуться дальше. А кругом была степь и — ни кустика…
В вагоне люди спали на нарах не вдоль, а поперек, чтобы все уместились. У меня было замечательное место, на «втором этаже» у окна. Окошко было маленькое, но зато все видно. Видно, как проплывают пейзажи: степь, степь и опять степь. Потом появились белые конусообразные холмы. Снег? Нет. Соль. Когда мы спали, у окна лежала я, потом мама, мой двоюродный брат, мамина сестра, потом еще одна семья.
Нас выгрузили в Актюбинске. От нервного перенапряжения я заболела. Меня положили на вещи между желез подорожными путями. Станция была далеко. Слева от меня высились белоснежные горы соли, справа — эшелон с индагами[1]. (?) У меня была высокая температура. Хотелось пить. В полузабытьи вижу, как мама на каблучках с фарфоровой чашкой бежит к вагону. Солдаты — в открытом проеме товарного вагона. Мама что-то говорит им и спешит обратно с водой. Поезд трогается. Слышу ей вслед:
— Докторочек, поедем с нами. Мы — на фронт!
— Не могу, — кричит им мама, — у меня дочка больна.
Когда я поправилась и стала выходить за порог, меня поразило синее-синее, как на картинах Верещагина, небо и высокие сугробы, выше меня, и ослепительно сверкающие.
Внезапно приехал папа и увез нас в Свердловск. Теперь мы ехали в вагоне международного класса, сказочно красивом. Мы с папой гуляли по ковровой дорожке вдоль вагона, а в последнем купе кто-то тоненько кричал. Мне казалось, что в таком роскошном вагоне в своем купе едет бонна с маленьким мальчиком в матроске, он ее не слушается, и она его шлепает. Потом в коридоре кто-то взволнованно начал спрашивать: «Здесь нет врача? Нет врача?» Оказывать медицинскую помощь пошла мама. Скоро крик прекратился, и заплакал маленький ребенок. Поезд остановился на каком-то полустанке. В вагон вошли две укутанные яркорумяные женщины в ватниках и пуховых платках. Они вынесли на носилках бледную женщину с маленьким свертком, укрытых тоненьким байковым одеялом. Тогда мама сняла с женщин пуховые платки и укутана одним — ребенка, другим — женщину. И они скрылись в морозной тьме… Новый год мы встречали в Свердловске, в госпитале. В большом зале за столами сидели раненые в бинтах и пижамах, а на сцене дурачились клоуны. Нам подали невероятно вкусный суп из рыбных консервов, а потом в зал внесли многоярусный торт с розами из крема, он был как из сказки, но торт был только для раненых, наверное очень вкусный.
Папу я почти не видела, он все время был в госпитале. Вскоре госпиталь свернули, и в конце января 1942 года мы уже были в Москве.
Военная Москва запомнилась прежде всего огромными противотанковыми ежами, которые в несколько рядов перегораживали Можайское шоссе. Оставался между ними только узкий проход для военный машин, танков и солдатских колонн.
Большой театр весь в зеленых маскировочных пятнах. Вереницы девушек в ватниках и шапках-ушанках несут за веревки огромные воздушные колбасы тоже в маскировочных пятнах.
На рынке щупленькие старушки несмело соскабливают с прилавков замерзшие следы молока себе в жестяные кружечки под строгим взглядом редких молочниц с алюминиевым бидонами.
И еще. Воющий звук серены, и голос по радио: «Граждане, воздушная тревога!» Ночное черное небо, по которому мечутся, догоняют друг друга и перекрещиваются лучи прожекторов, высвечивая застывшие неподвижно воздушные пятна и серебристые преграды для вражеских самолетов, как звезды мерцают разноцветные вспышки трассирующих пуль…»
Один печальный эпизод времен войны.
После возвращения из эвакуации поселились в прежней комнате. Дом пострадал от упавшей неподалеку бомбы, не отапливался, электричества не было. Железная печурка в комнате и коптилка по вечерам — вот и весь комфорт. Курляндскому разрешили временно поселиться соседнем доме, который меньше пострадал от взрыва, что было очень важно в ту суровую зиму. Домоуправ повел их выбирать квартиру из брошенных эвакуированными жильцами. Когда открыли первую — тяжелый запах ударил в ноздри, и из квартиры, покачиваясь, на заплетающихся лапах, вышел тощий, как скелет, дог. Он вздохнул свежий воздух и упал замертво. Его — как Фирса в «Вишневом саду» Чехова — забыли в угаре срочного отъезда хозяева. Эта картина произвела очень сильное впечатление на Курляндского. Перед ним разверзлась бездна человеческого несчастья, горе людей, в отчаянье бросивших домашний очаг, все дорогое, чтобы уйти в никуда.
Курляндский сказал: «На чужом несчастье счастья не построишь!» И отказался смотреть другие квартиры.
Итак, война сломала все жизненные планы. Доцент Курляндский мобилизирован(?) в Красную Армию и становиться начальником отделения челюстно-лицевого госпиталя. Он кочует с госпиталем по стране, но уже в начале 1942 года госпиталь базируется в Москве.
Когда с фронта приходил эшелон с раненными, он сутками не выходил из операционной, если не считать перерывов, когда прооперированного раненного увозили, а следующего готовили у операции. Тогда он шел в соседнюю комнату, где стоял медицинский топчан, ложился и спал короткое время. Сотрудники поражались этой его способностью то ли концентрироваться на главном, то ли отключаться от второстепенного, его самообладанию. Во время бомбежки, а тогда немцы бомбили Москву каждую ночь — он мог оперировать под гром канонады, когда выключали свет — при освещении керосиновых ламп. Подняв воротник шинели, засунув руки в карманы, он, не прижимаясь к стенам, а прямо через площадь проходил от одного госпитального здания к другому, под грозным небом, расчерченным лучами прожекторов, расцвеченными трассирующими пулями. И никогда не спускался в бомбоубежище.
— Нина Федоровна, — говорила Татьяна Николаевна Соколова, верный ассистент Курляндского в госпитале, — ну