(по фантазии матери) из Смольного[69], я поехал не ночевать (о сне и речи не было, потому что уже в 10 часов необходимо должно было быть на службе в Военном министерстве), а пить кофе и завтракать к Синицыну в конногвардейские казармы, где я и получил от Афанасия Ивановича дня на два подлинную тетрадку со стихотворением «Монго» для снятия с нее копии. И вот благодаря этой-то верной-распреверной копии, тщательно списанной мастерски и каллиграфически одним из подчиненных мне тогда писарей (разумеется, за довольно изрядное вознаграждение), я и могу теперь восстановить те стихи, которые оказываются выпущенными в напечатанных доселе. В это же утро А. И. Синицын дал мне для списания еще одно юнкерское стихотворение Лермонтова под названием «Петергофский праздник»; но это стихотворение, полное скарроновщины, мне было не по сердцу, хотя и в нем есть места истинно превосходные, свидетельствующие о замечательном таланте автора. Достойно внимания, что в этой грязноватой поэмке главным действующим лицом был изображен юнкер Мартынов, вышедший в гатчинские кирасиры, родной и старший брат Мартынова, имевшего несчастие убить на дуэли в 1841 году Лермонтова[70].
Повторяю, зима 1836 и начала 1837 года была для меня одна из самых веселых в моей жизни, отчасти, может быть, потому, что мне в эту зиму привелось сопровождать на вечера и на балы, вместо матери (как я выше сказал, почти постоянно больной), шестнадцатилетнюю монастырочку, мою сестренку, и вспоминаю, что эта новая роль не то ментора, не то cavalieri-serventi[71] занимала и забавляла меня и оставила во мне много, много впечатлений. Но, впрочем, вся эта рассеянная жизнь, какую я вел с 17 сентября, не уклонила меня от моих обычных занятий, посвящаемых, правду сказать, слегка службе в Военном министерстве и преимущественно посещениям Удельного земледельческого училища, сотрудничеству в «Журнале общеполезных сведений» (от «Северной пчелы» я тогда почти отстал) и изготовлению для книгопродавцев под разнообразными псевдонимами всевозможных книг, книжек и книжонок, что все вместе давало мне, как говорится, de quoi manger et boire[72], имея в руках семью и, главное, молоденькую девушку-сестру, вступавшую в свет и продолжавшую свое музыкальное воспитание для развития весьма крупного и замечательного таланта, не утратившего и поныне своей силы и очаровательной свежести. Среди всех этих проявлений моей постоянной и обычной деятельности я посещал довольно часто библиотеку «для чтения» (как будто библиотека для чего иного, как не для чтения) Смирдина на Невском в доме Петропавловской церкви. Библиотекарем этой библиотеки, древнейшей в Петербурге и созданной еще Плавильщиковым в XVIII веке, был знаменитый в то время библиофил и библиоман Федор Фролович Цветаев, человек весьма недюжинный и владевший такою удивительною памятью, какою щеголять могут лишь в крайне ограниченном числе избранники. Память его была до того изумительна, что давала ему возможность безошибочно, наизусть, без всякой справки указывать на страницы различных мест из огромных сочинений и знать в тончайших подробностях историю каждого мало-мальски рельефного издания из числа тех нескольких тысяч томов, какие составляли библиотеку покойного А. Ф. Смирдина, лучшую в городе. К тому же он до того сроднился с этими книгами и размещением их в книгохранилище, что знал, где которая из них на полках стоит, и указывал ее своим юным помощникам-мальчикам без запинки и затруднения. Я был из числа многочисленных посетителей, один из тех немногих, который пользовался добрым расположением, впрочем, довольно угрюмого и не слишком-то общительного Федора Фроловича, которого в то время знал и уважал весь читающий и в особенности литературно работающий Петербург, почему в статье моей, которая исподволь мною на 1873 год подготовляется под названием «Петербургские редакции тридцатых и сороковых годов», воспоминание о Федоре Фроловиче займет не последнее место[73].
Пользуясь моим ежедневным журналом, вспоминаю теперь, что 26 января 1837 года я, имея поручение от начальства собрать сведения печатные и практические (последние, разумеется, посредством тогдашнего моего благоприятеля директора Удельного земледельческого училища М. А. Байкова) об огородном производстве для составления проекта записки о полковых огородах, зашел в библиотеку Смирдина и принялся за каталог, делая из него многочисленные выметки. Вдруг Федор Фролович, как бы ни к селу ни к городу, спросил меня:
– А что, В[ладимир] П[етрович], давно ли вы виделись с Николаем Ивановичем Гречем?
– Да уж давненько, – отвечал я, – недели три-четыре будет, кажется. Заезжал в новый год, да они нынче, видно, по-знатному, не принимают. А что?
– Как что? Да вы разве не знаете, – продолжал Федор Фролович, по обыкновению своему угрюмо, – ведь он поражен страшным ударом: его второй сын, этот молоденький студентик, Николай, после кратковременной болезни умер третьего дня; завтра его хоронят. Неужели вы ничего не знали? Понимаю! Там, говорят, предоставлены разные распоряжения по приглашениям вашему недругу, Володе Строеву, этому «левому Гречеву глазу с бельмом», как прозвал его хромой бес Воейков, и вот этот-то господин, видно, нарочно не послал к вам билета, чтобы отсутствие ваше произвело на отца неприятное впечатление и чтобы потом этим самым можно было вас получше почернить в глазах доверчивого и слабохарактерного Николая Ивановича. Поезжайте же туда, поезжайте непременно и постарайтесь, чтобы вас там видели.
Меня очень поразило это известие, потому что хотя Коля Греч, восемнадцатилетний юноша, годами семью был меня моложе, но я искренно, от глубины души, любил его и находил неподдельное наслаждение в умно-веселой беседе и любезном обращении этого не по летам развитого и образованного молодого человека, в котором самое дельное развитие сочеталось с милым беззаботным характером и постоянною натуральною оживленностью, действовавшею на всех как-то заразительно. Он был столь же, как его отец, остроумен, с тою, однако, разницею, что его остроумие никогда никого не ранило, не оскорбляло, а, напротив, в самой шутке и даже насмешке его слышалось всегда какое-то необыкновенное добродушие и милое простосердечие.
Не будучи поразительным красавцем, этот розовый, светлокудрый юноша был очень недурен собою, и его симпатичные большие темно-голубые глаза оставляли невольно приятнейшее впечатление в каждом человеке, не лишенном эстетического чувства и любви ко всему истинно прекрасному. Ежели бы смерть не сразила его на девятнадцатом году жизни, из него вышел бы замечательный литературный деятель или превосходный драматический артист. В последний раз я его видел, цветущего здоровьем и вполне веселого и счастливого, 6 декабря 1836 года в Николин день, когда, несмотря на то что Греч и его семейство были лютеране, отец и сын праздновали день своего ангела по православному обычаю. На этот раз именины Николая Ивановича и Николая Николаевича праздновались как-то особенно блистательно: съехалось бесчисленное множество