беспощадным равнодушием буркнул Володя, словно речь шла о форточке, которую надо закрыть. Вдруг он приподнялся на локтях, отложил книгу, затараторил:
— Не выношу рыцарей. Запинается, а туда же — трактор, комбайн подавай ему, бригада ждет. Гер-рой. Только в кино да в книжках так выпендриваются. И вообще зачем это: то о смерти хнычет, тоску нагоняет, то в поле рвется, будто не обойдутся без него.
— Обойдутся, кто ж спорит. Обойдутся, — тихо, упавшим голосом пробасил Фомич и надуто и как-то бессмысленно уставился в лежавшие на коленях свои крупные, неузнаваемо бледные ладони. Потом снял пижаму и лег лицом к стенке.
Проснулись мы от яркого света. В окно напирали солнечные волны, глаза щурились от чего-то ослепительного голубого и желтого. На стенах колыхались радужные кружки. Фомич, одетый, гладко причесанный, сидел на стуле и смотрел в небо. Ласковое ожидание и грусть выражали его чуть запавшие, красноватые от бессонницы глаза. После завтрака он сказал мне:
— Пошли землю смотреть.
По лестнице мы поднялись на второй этаж, встали у окна, что выходило на запад. В глаза нам глянул молодой, начинающий зеленеть прибольничный садик. Голые ветви деревцев были усыпаны крохотными листочками, похожими на зеленых бабочек со сложенными крыльями. Фомич тихонько толкнул в плечо:
— Смотри. Да не туда. Подыми глаза-то.
За садиком, от асфальтовой дороги и до волнистого далекого горизонта размахнулось огромное иссиня-черное море пашни. Лишь кое-где тоненькими блинчиками белел на ней снег. Солнце славно припекало землю, и, напоенная дождем и водополицей, она искрилась и дышала голубоватым паром. Низом, сливаясь с пашней и поблескивая черным глянцем крыльев, с праздничным кагаканьем носились грачи.
— Вот оно как! — гордо тряхнул головой Фомич. И снова нахмурился. Я сказал ему, что работаю учителем в этом райцентре, а раньше, до учебы в институте, жил в колхозе, пахал, сеял и что поэтому понимаю его, хлебороба, сочувствую.
— Ладно, — нервно махнул рукой Фомич. — Та приходит с жалостью и ты… А меня бить надо. На фронте, помню, шалопаем считали того, кто перед крупным наступлением в госпиталь угождал…
В палате выставляли вторые, зимние, рамы. Плотно пригнанные к косяку, отсыревшие, они не поддавались усилиям двух нянечек. Фомич взял у одной из них топорик и ловко, легко вынул рамы из обоих окон. Осыпаемый «спасибами» женщин, напросился в помощники. Ушел с ними в соседнюю палату, но скоро вернулся, так как попался на глаза Людмиле Сергеевне.
— Ну, не тюрьма, а? Хуже. В тюрьме, слышь, работы не лишают, — возмущенно басил Фомич, а сам был весело взбудоражен, глаза его сверкали, нетерпеливо ладонями шмыгал он по коленкам, никак чесались они. За обедом он был шумливо разговорчив и на удивление голоден. Выйдя из столовой, полез на второй этаж землю смотреть.
Следующий день опять пришел веселым, солнечным. Ходячим больным разрешили погулять в садике. Мы бродили по теплому ковру из прошлогодних листьев, лежавшему на иглах молодой зелени. Освежающе-горький запах издавали волглая земля, юные деревца, курчавый житняк, и кружилась тихонько голова от этой дивной свежести.
Около старой цветочной клумбы с лопатами и граблями хлопотали женщины в белых халатах. Фомич подошел к ним, громко и деловито поздоровался, шутливо отнял у одной лопату. В его руках лопата сделалась игрушечной, и, словно играючи, стал он копать ею сочный чернозем. Туда-сюда по грядке прошелся, присел, взял комочек земли, раскрошил на ладони, понюхал, улыбнулся:
— Самый раз… Горошком рассыпается. Нынче-завтра наши в поле попрут.
Кое-кто из больных белил деревья.
— Если вам так хочется, возьмите кисть или грабли, а лопату бросьте. — К Фомичу подошла Людмила Сергеевна, строго сдвинула по-мальчишечьи ровные брови, сгустилась синева в глазах. Как ребенка, прижал Фомич лопату к груди, хмуро сощурил веки, отшагнул назад, постоял и молча, осторожно копнул разок, другой…
— Дело ваше, — уходя, сказала Людмила Сергеевна. — Как же вы вылечитесь…
— А так! На живом все заживет. Засохнет как на собаке! — вызывающе-уверенно и весело крикнул ей вслед Фомич и с какой-то радостной яростью накинулся на землю. Я шел следом, граблями рыхлил грядку. Хорошо было вдыхать свежесть земли и воздуха, жить ощущением мускулов, чувствовать их забытую упругость, слизывать с губ соленую сухость пота. Блаженствовали и те, кто группками сидели за столиками на припеке, играя в шахматы и домино.
— Без хозяина земля круглая сиротинушка, — как прибаутку, повторял Фомич и все подравнивал, лелеял вскопанную грядку, бурчал ласково: — Вот так, милая, так, голубушка…
Широкое, доброе лицо его порозовело, на лбу и верхней губе сверкала росистая высыпь.
После обеда он лег на койку, снял с себя мокрую рубаху, прикрыл ею лицо, завздыхал сладко, удовлетворенно.
— Пахнет-то! Надо же…
— Повесь на солнышко — высохнет. Распыхтелся тут, — сказал Володя.
— Киношник, — насмешливо и устало хмыкнул Фомич и затих.
Глубокое, шумное, на полную мощь легких дыхание заполнило палату. И от этого дыхания и терпкого запаха здорового пота ожили в памяти и заструились живые картины: зеленый, веселый сенокос, жарко-текучее марево, серебристые фонтаны кузнечиков из-под ног, косцы в уютной тени берез, их глубокий мирный сон, в котором и богатырская ширь, и детская святость труженика. И временной нелепостью показалось мне наше пребывание в больнице. Верилось: завтра все изменится к лучшему, все станет иначе.
— Распыхтелся-то… Скажи, а? — сердито улыбнулся Володя и осторожно, чтобы не шумнули пружины, улегся в постель.
АДОЛЬФ ШУШАРИН
Родился в 1934 году в Мишкинском районе Курганской области. Журналист. Учится на 4-м курсе литературного института им. Горького, а до этого закончил горный техникум, работал в шахте, в экспедициях. Печатался в «Уральском следопыте», «РТ», центральных и местных газетах.
ЧЕТЫРНАДЦАТЫЙ ПОНТОН
…Началось строительство крупнейшего в Западной Сибири нефтепровода Усть-Балык — Омск, протяженностью 1000 километров.
(Из газет)
1. Приехали
Обь в этом месте круто заворачивала вправо к синеющему лесом материку. Черная таежная вода не поспевала за руслом. Она давила в берег, бугрилась медленно растекающимися блинами, упруго закручивалась и выталкивала грязную пену.
Берег над омутом откололся от основной земли и сполз боком к воде, утопив верхушки деревьев. Они стали расти из него в воду.
Под деревьями вода выкопала в дне яму, в которой всегда жили пять или шесть осетров. В начале осени все они ушли вверх по реке давать жизнь потомству. К ледоставу в яму вернулись двое, остальные запутались по дороге в неводах и пропали.
Эти двое остановились в яме на своих привычных местах, один — на самом дне, другой —