кочергою помаши! – попросил Пал и принялся лакомиться подгоревшими головешками, до которых раньше не мог добраться.
– Я тоже люблю зажарки от картошки, которые прилипают к сковородке, – поддержал его Глеб. – Неужели больше нет дров?
– Пал не жадный малый. Палу надо мало, – был ему ответ.
– Ах ты, бессовестный! – Послышался тут возмущенный старческий голос. – Все дрова съел, будто и впрямь голодный, да еще себя же и расхваливает за скромность, а! Ух, озорник! И еще гостя молодого обманываешь, и меня позоришь, будто на самом деле тебя голодом морят.
Услышав голос хозяина, огонь сразу сник и забился в угли. Они сначала раскалились добела, а потом покраснели и едва светились в темноте. Последние искры утонули в ворохе золы, а голос кротко пролепетал:
– Пал прощенья просит. Палу стыдно очень. Пал послушным станет, чтобы не ругали.
– Э-э-эх, – вздохнул Старобор. – Теперь до утра без дров, а значит и без света сидеть будем. Ну да ладно, как-нибудь. Я посижу, а ты поспи, мальчик.
– А разве он не погаснет без дров? – спросил Глеб.
– Да нет, конечно, что ему сделается, – отмахнулся старичок. – Дрова – всего лишь лакомство для него, а жизнь его – в нем самом. Однако спасибо тебе, что заботишься о других.
Помолчав, он добавил:
– Как же с тобой-то быть? Ты ведь, небось, уже загостился, и чудеса наши тебе не в диковинку? Мы тут с Никифором покумекали: по всему выходит, ночуешь у нас. А завтра решим, как быть.
Глеб опять задумался, опять захлестнули его сомнения. Он так и не решил до сих пор, что делать, и хотя, вроде бы тут решили за него, на душе было неспокойно. А больше всего беспокоила мысль о родителях.
– А знаешь что! Напиши-ка ты им письмо, чтоб не беспокоились, – предложил Старобор.
– Ничего себе! – удивился Глеб. – Типа почты, что ли?
– Я прочитаю им перед утренним пробуждением, они поймут.
– Да вы что, дядя Старобор! Да разве ж они уснут, если меня нет!
– Я позабочусь. Ну, что, напишешь?
– Чего же мне написать-то, – заколебался мальчик. – Тут такие дела…
– Как есть, так и пиши, – посоветовал Старобор.
Глеб нерешительно достал тетрадь, ручку. Положил на колени сумку, подложил еще учебник. Первый раз в жизни ему приходилось писать письмо. Сочинения писать он привык по литературе, и то, что он хотел выразить сейчас, сильно походило на сказку; многое из того, что предстояло описать, было таким необычным, даже не знаешь, с какого конца взяться. Он задумался, поковырял старую болячку на пальце и вдруг решил: ерунда это все, надо написать так, чтобы родители поняли – с ним все в порядке. В конце концов, ему не так уж плохо, а вот каково им там!
„Я пишу вам здоровый и веселый! – начал он. – Обо мне тут хорошо заботятся. Обещают скоро отправить домой. Мама, прости, что я ушел с физкультуры и не съел бутерброд на большой перемене, я больше так не буду. Папа, не затирай, пожалуйста, мою игру в файле «ГЛЕБ-4». Меня хорошо покормили. Здесь тепло и можно спать. Думаю, что к завтраку я буду уже дома и в школу не опоздаю. Глеб“.
Он перечитал письмо, свернул листок и протянул Старобору. Тот сунул его за бороду и погладил мальчика по голове, а потом ласково сказал:
– А теперь ложись-ка на лавку, да спи.
Сон, приди.
День, уйди,
До зари
Не буди.
Темный лес,
Не шуми.
Сонный бес,
Не томи.
Глеб Калинин не заметил как уснул, и не помнил потом, как его голова коснулась зеленой душистой подушки, набитой шишками хмеля, как с него сняли обувь, расстегнули ворот курточки и укрыли серым одеялом.
Старобор постоял над спящим мальчиком, думая о чем-то своем, потом тяжело вздохнул и тихо сказал сам себе:
– Э-э-х-хэхэ, давненько не убаюкивал я детей. Счастливы люди – каждый раз возрождаются они в детях своих, очищаясь от зла.
Хозяин пригладил Глебу непокорную челку, и устало опустился в кресло, оно отозвалось жалобным скрипом.
– Ну, чего скрипишь? Во мне и веса-то не осталось. Знаю, знаю, скрипишь ты от старости, на тебе сиживал еще Михайло Петрович. Сколько же лет прошло? Много.
– Годков, почитай, семь сотен. Клинья уж давно расшатались. Кузнец подбил меня гвоздями, а железо гнилое – вполовину, а то и больше, гвозди проржавели. Дуб – другое дело, да и он идет трещинами от такой жизни.
– Ладно, ладно, не ворчи. Всему свой черед, и век наш не вечен. Служило ты стулом верой и правдой, вот и добро тебе. А мне надо подумать. Да, вот письмо, письмо-то… Положу его в ящик, пусть полежит. От такого письма одна канитель. Да и не поможет тут никакое письмо. Нет, Глебу оно, да, само собой, на пользу: ему теперь спокойнее будет. А родителям его я внушил, что сынок их в отъезде. Утром явится Григорий, подумаем вместе, как быть.
Утро наступило прохладное и тусклое. Солнце медленно поднималось над землей, ему было не под силу разогнать серый туман, скопившийся в низине между холмами, а ветра не было. Ночная сырость не собиралась уступать место сухому теплу, одежда и волосы спящего мальчика были влажными, как будто спал он не на лавке у домашнего очага, а прямо на траве. Часов в десять утра стало ясно, что солнечным лучам не пробиться сквозь плотную завесу, и обитателям маленькой комнаты придется смириться с сырым полумраком, в котором даже горячие угли Пала казались серыми.
Из-под лавки донесся шорох и лязг зубов – это Никифор потянулся со сна и сладко зевнул. Он вылез на голый пол, вытягивая задние лапы, а подстилка, на которой он спал, зашелестела и отряхнулась, расправляя примятые стебельки и листья. Кот подошел к плошке с водой, и некоторое время в тишине слышался только звук лакающего языка. Подстилка тоже поползла к плошке и свернулась, ожидая, когда хозяин встанет и оросит ее оставшейся водой.
Старобор не спал всю ночь, его одолевала тревога. На рассвете он ожидал своего давнишнего товарища, Григория. Был Григорий хозяином Лещинного леса – лешим, то есть. Когда-то этот лес слыл обширным и богатым, а теперь осталось от него лишь несколько зеленых островов посреди дикого грязного запустения, где деревья росли редко, да все больше чахлые, и трава желтела обычно уже в начале июня. Григорий ютился теперь в дремучем орешнике, подальше от города. Ему до Староборова жилья идти надо было три дня, но он исправно приходил раз в три месяца в одно и то же