крепко разозлён, что пациента изъяли без его ведома. А так… ну, какие могут быть объяснения? Острая шизофрения, сумеречное состояние. Сам-то он, слава богу, не слышал, что Яша успел наговорить…
— А Барченко?
— Барченко… — Бокий издал короткий смешок. — Насколько я смог понять, они с Гоппиусом носится с теорией, что между его разумом Яши и агрегатом из московской лаборатории до сих пор сохраняется какая-то связь.
— Так Гоппиус его, вроде, выключил после того случая?
— Кто их поймёт, этих учёных? — Бокий собрал листки и убрал обратно в портфель. — Видимо, снова включил и продолжает исследования. Барченко, видишь ли, полагает, что эта штука может воздействовать на помрачённое сознание Блюмкина даже на расстоянии. Собственно, он говорит, что расстояние вообще не имеет значения.
Трилиссер задумался.
— Воздействие, значит… и где Яша теперь?
— Его поместили в нашу спецклинику. Контактирует только с наблюдающим врачом и Барченко. Ещё там двое охранников, но они с пациентом не разговаривают, даже не заходят в палату, наблюдают через стеклянную дверь.
— Вполне разумно. — Трилиссер сделал маленький глоток коньяка. Покатал на дне рюмке остатки янтарной жидкости, глотнул ещё. — Сам-то что об этом думаешь?
— Пока воздерживаюсь от выводов. Жду, когда Барченко дозреет и скажет что-нибудь вменяемое. С ним это в последнее время иногда случается.
Трилиссер усмехнулся.
— Что ж, подождём. И вот ещё что, Глеб… — он посмотрел собеседнику прямо в глаза. — Ты мне так и не ответил насчёт Кобы. Думаешь отсидеться в сторонке?
— Нет, Меир. Ни в коем случае. — Бокий для убедительности рубанул воздух ребром ладони. — Может, раньше и были такие мысли, но теперь точно нет. Это пусть Агранов тешится иллюзиями, что сможет с ним поладить, да ещё, пожалуй, Менжинский — всё равно ему недолго осталось, плох…
Он торопливо, почти бегом, прошёлся туда-сюда по комнате. Трилиссер наблюдал, вертя в пальцах пустую рюмку.
— В бумагах, которые ты видел, далеко не всё из того, что Яша наговорил в бреду — или что у него там, не бред? Короче, слушай…
[1] Намёк на знаменитый «философский пароход», когда из СССР были высланы многие ведущие представители творческой интеллигенции
IV
«Дом, милый дом!» — так и хотелось крикнуть во весь голос, не сдерживая эмоций. Вроде, и не было нас всего ничего, два с половиной месяца — а вот, поди ж ты, будто вернулись после долгого отсутствия, когда и сами не чаяли увидеть родных стен, а те, кого мы в них оставили, уже и думать о нас забыли. Ан нет — вот он я, такой красивый, поспешаю с пачкой тетрадок и учебников под мышкой в направлении светлого коммунистического завтра. Принявшего в моём случае облик классных комнат коммунарской школы
Вообще-то в СССР повсеместно практикуется раздельное обучение — мальчики и девочки занимаются в разных классах, а в городах, так и в разных зданиях. Это пошло ещё с царских времён — отдельные эксперименты новой пролетарской педагогики не в счёт. А вот в макаренковской колонии имени Горького, как, впоследствии, и в коммуне Дзержинского, и в других, созданных «по образу и подобию» заведениях, к которым относится и детская трудовая коммуна имени товарища Ягоды, ничего такого в заводе не было. Поначалу не хватало учителей, готовых работать с бывшими беспризорными и воришками, потом...а потом сложились крепкие традиции, поломать которые не могли даже грозные распоряжения Наробраза — хотя попытки, надо отдать им должное, предпринимаются чиновниками от педагогики с похвальной регулярностью.
Сегодняшний учебный день начинается с урока, который ведёт Эсфирь Соломоновна, только этой осенью появившаяся в коммуне. Новой учительнице всего двадцать два, она только что закончила Харьковский пединститут и собиралась преподавать русский язык и литературу — как здесь говорят, «словесность». Но острый дефицит педагогических кадров заставил Эсфирь Соломоновну расширить горизонты профессиональной специализации, взяв на себя ещё и преподавание истории.
Именно это нам сейчас и предстоит — глубокое погружение в средневековую историю, а если точнее — в тёмные и кровавые времена Столетней Войны.
На прошлом уроке она старательно пересказывала хронологию событий. Я не особенно вслушивался — было очевидно, что её знания предмета исчерпываются половиной страницы учебника по истории средних веков старого, ещё дореволюционного, издания. Не самый худший вариант, между прочим — если память меня не подводит, в советском учебнике «История средних веков», по которому мне пришлось учиться в прежней жизни, из всех грандиозных сражений той войны упоминалась одна только битва при Пуатье, а главная роль отводилась Жакерии и победам Жанны д'Арк.
— О чём размечтались, молодой человек?
Я вздрогнул от неожиданности.
— Александр Давидо̀вич, я не ошибаюсь?
— Ошибаетесь, Эсфирь Соломоновна. Давыдов я. Алексей. Давидович — он в третьем отряде, а я в пятом.
Она слегка покраснела. На уроках истории я присутствовал только во второй раз, и неудивительно, что новая «училка» перепутала мою фамилию с фамилией другого коммунара.
— Да, конечно, простите. — она сделала пометку в журнале. — Ступайте к доске…Давыдов.
…Вперед, вперед! К пролому! К пролому!..[1]
— Можете напомнить, на чём мы остановились в предыдущий раз?
— На дне Святого Криспина. — немедленно среагировал я. Прошлый урок педагогиня закончила кратким — чересчур кратким, на мой вкус — рассказом об Азенкуре.
— Какого ещё святого? — глаза Эсфири Соломоновны, большие, чёрные, как греческие маслины, слегка навыкате, как у многих выходцев из черты оседлости — сделались удивлёнными.
…ты сам этого хотел, Жорж Данден!..[2]
— Как? Разве вы не читали Шекспира? — пришла моя очередь строить из себя удивлённую невинность. — Это же из «Генриха Пятого», пьеса такая…
…Кто переживший день тот, цел домой вернётся,
Дрожать от страха будет, день тот вспоминая.
Настанет завтра день Святого Криспина, и тот, кто уцелел
Засучит рукава, и, обнаживши шрамы, скажет:
«Вот эти раны я получил в Святой Криспинов день… — с завыванием