кивнул. Пока не убил, а если дело пойдет так дальше, непременно убьет. Потому что человек не животное, и не должен он жить на улице. На улице человек дичает и превращается в зверя.
– И ты, Димитрий, рано или поздно станешь таким же зверем, как этот твой Кудря. Просто потому, что надо будет выбирать – или самому убить, или быть убитым.
– А что же делать-то? – упавшим голосом спросил Митька: уж очень ему не хотелось превращаться в дикого зверя.
– Становиться членом социального общества, – коротко отвечал Нестор Васильевич.
И объяснил, что есть в Петрограде очень хорошая школа-интернат имени Достоевского. Заведует ей давний знакомый Загорского, Виктор Николаевич Соро́ка-Роси́нский.
– Сорока-Росинский – хороший человек, – продолжал Загорский. – Он за тобой присмотрит, выявит твои таланты, склонности, даст путевку в жизнь.
Тут Митька неожиданно насупился. Не нужна ему никакая путевка ни в какую жизнь. И в интернат он не пойдет ни за какие коврижки. Почему? А вот потому! Нельзя ему в интернат – и точка.
Однако Нестор Васильевич такой аргументацией не удовлетворился и потребовал объяснений. Митька некоторое время крепился, а потом пробурчал:
– Не могу я в интернат. Меня брат искать будет.
– Это который в лагере сидит? – осведомился Ганцзалин.
– Он самый, – отвечал беспризорник. – Если я из Москвы в Питер перееду, он меня не найдет.
Загорский задумался, потом спросил, сколько брату еще сидеть в лагере? Этого Митька не знал.
– Вот видишь, – сказал Загорский. – Может год еще, может, три. А ты все это время по улице будешь шастать?
Митька упрямо мотнул головой. Брат будет искать его в Москве, а если он уедет в Питер, его не найдут.
– В каком лагере сидит брат?
Брат сидел в Соловецком лагере особого назначения – месте страшном и простому человеку совершенно недоступном, ну, разве что в качестве заключенного. Услышав такое, Нестор Васильевич нахмурился, потом опустил глаза, что-то прикидывая, и снова посмотрел на Митьку.
– Значит так, – сказал он решительно. – Если согласишься пойти в интернат к Сороке-Росинскому, обещаю тебе, что доберусь до брата и скажу, где тебя искать.
– Как же вы доберетесь? Это же Соловки, туда чужих не пускают, – усомнился Митька.
– А я не чужой, я сыщик, – отвечал Загорский. – А сыщикам, как ты, наверное, знаешь, везде у нас дорога. Ну так как – договорились?
Но Митька только буркнул что-то неразборчивое в ответ. Загорский не расслышал и попросил повторить.
– Лучше бы вы меня просто усыновили, – проговорил беспризорник, глядя на Нестора Васильевича с надеждой. – Хотя бы пока брат не вернется.
Нестор Васильевич, явно не ожидавший такого предложения, озадаченно поглядел на Ганцзалина. Тот скорчил рожу, значение которой истолковать было довольно мудрено. Загорский объяснил Митьке, что они с Ганцзалином не супружеская пара и усыновить Димитрия никак не могут. Но в этом и нет никакой необходимости – в интернате у Сороки-Росинского ему будет не хуже, чем в семье. Опять же, воспитываться лучше среди сверстников, а не в компании двух немолодых уже граждан, которые к тому же беспрестанно ездят с места на место – такая уж у них работа.
Видя, что Загорский вот-вот ускользнет, Митька сделал последнюю, отчаянную попытку.
– Если усыновите, – сказал он тонким голосом, – я вам покажу, где запрятаны фамильные драгоценности. Много драгоценностей, и дорогие к тому же – брильянты, изумруды.
Загорский только головой на это покачал. Ганцзалин спросил, чего же Димитрий сам эти драгоценности не возьмет. Митька отвечал, что он, во-первых, еще маленький, во-вторых, живет на улице, где его в любой момент могут ограбить. А вот если они вместе…
– Нет, – отрезал Загорский. – Никакие твои драгоценности нам не нужны. Они еще вам с братом пригодятся. А твое дело – дожить до его возвращения…
Спустя полчаса Митька уже сладко посапывал, лежа в купе на восхитительно белом и чистом крахмальном белье, а Нестор Васильевич и Ганцзалин негромко переговаривались в тамбуре.
– И что будем делать? – спрашивал китаец, не отводя глаз от хозяина, который мрачно смотрел в окно, в клубящуюся под фонарями ночную зимнюю мглу.
Загорский с минуту молчал, потом поглядел на помощника.
– Будем делать, что должно, а там будь, что будет.
Однако Ганцзалин не отставал – он хотел прямого ответа.
– Федор Алсуфьев был один из немногих близких моих друзей, он мне когда-то жизнь спас, – грустно проговорил Нестор Васильевич. – Мой долг – помочь его детям.
– Ну, мальчишку ладно, его мы Сороке отдадим, – китаец не отводил от Нестора Васильевича огненных глаз. – Но старшему-то вы чем поможете? Он ведь сидит не как политический, не как эсер какой-нибудь или анархист. Сидит как контрреволюционер, в самом страшном лагере сидит. Странно, что до сих пор не шлепнули его, а, может, и шлепнули уже, просто Митька не знает. Неужели в лагерь полезете?
Загорский с интересом посмотрел на помощника: а что, хорошая идея! Молодец, Ганцзалин!
– Не молодец Ганцзалин, – отвечал китаец с досадой. – Идиот Ганцзалин, дурак Ганцзалин, последний болван Ганцзалин!
Нестор Васильевич засмеялся: ну уж, не заслужил он таких аттестаций. Еще как заслужил, пробурчал помощник. Теперь хозяин полезет прямо волку в зубы. Нельзя из-за ложно понятого чувства долга жизнь отдавать!
Загорский слегка нахмурился.
– Ну да, – сказал. – Ложно понятое чувство долга. А еще ложно понятое чувство дружбы и ложно понятое чувство любви. Но если не за это отдавать жизнь, так за что еще?
Глава вторая. Шулер и фармазон
Старший следователь московского уголовного розыска Иван Андреевич Сбитнев мирно посиживал на рабочем месте, поглядывая через окошко на заснеженную Москву. Седалищем он так крепко врос в служебный стул, что, казалось, на всей земле не найдется силы, способной его оттуда выковырнуть.
Впрочем, мы, кажется, возводим напраслину на старшего следователя. Между нами говоря, прекраснейший человек Иван Андреевич, просто великолепный, другого такого не найти, пожалуй, во всем угрозыске. Ну, об этом, положим, и так все знают. Однако не все знают, что даже такой сияющий всеми достоинствами гражданин имел перед советской властью некоторые прегрешения. Ничего удивительного в этом, конечно, нет, потому что и на солнце бывают пятна. И даже, говорят, сам товарищ Ленин, еще не будучи главой Совнаркома, а будучи эмигрантом безродным, хаживал от боевой подруги Надежды Константиновны Крупской налево, к Инессе то есть Федоровне Арманд[6]. И если уж Ильич откалывал такие фокусы, то Сбитневу, наверное, сам Бог велел – или как думаете?
Правда, по части ходьбы налево Иван Андреевич был чист, как стеклышко. Некуда ему было хаживать, и неоткуда, поскольку был он холост, как патрон на учениях. А вот по части служебных недочетов числилось за ним одно совсем небольшое нарушение, почти шалость. Ну, то есть что значит небольшое? Это, конечно, как посмотреть. Другого бы за такую шалость упекли бы лет на десять в места не столь отдаленные, точнее сказать, в очень отдаленные упекли бы места – и там и оставили бы до скончания веков. Но шалость эта, по счастью, была почти никому не известна. Так, во всяком случае, надеялся сам Иван Андреевич и потому очень желал эту самую шалость забыть.
Однако судьба неожиданно напомнила ему об этой шалости, и напомнила совершенно недвусмысленно. Когда, отсидев на службе положенный срок, Сбитнев вечером отправился домой, там, прямо в запертой квартире обнаружил он двух незваных гостей.
В единственной жилой комнате на любимом сером плюшевом кресле Ивана Андреевича вольготно, словно у себя дома, расположился импозантный седовласый господин с черными, как смоль, бровями. Напротив на потертой козетке сидел страшного вида китаец, при других обстоятельствах, без сомнения, напугавший бы Сбитнева до икоты.
К счастью, обоих гостей Иван Андреевич прекрасно знал, хоть и не одобрял их манеры внезапно объявляться в запертых помещениях. Но, как говорил в свое время поэт Пушкин, привычка свыше нам дана, и, значит, не нам бороться с решениями вышестоящего начальства.
– Нестор Васильевич! – воскликнул Иван Андреевич, делая вид, что не только польщен, но даже и до глубины души обрадован этим внезапным визитом. – Чем обязан и, так сказать, чем могу быть полезен?
Старший следователь говорил чуть более витиевато и даже льстиво, чем