— Я был утомлен и тотчас уснул опять.
— Да, кажется, вы сказали, что ездили в Лондон.
Кофе оказался на удивление вкусным. Бэрден попытался забыть о том, что чашка богато инкрустирована грязью, и наслаждался напитком. Похоже, кто-то совал в сахарницу мокрые ложки, а однажды туда, судя по всему, погрузили вымазанный повидлом нож.
— Я ушел из дому в три часа, — продолжал Марголис с рассеянно-мечтательной миной. — Энн ещё была здесь. Она сказала, что её не будет дома, когда я вернусь, и велела захватить ключ.
— И вы захватили?
— Разумеется, захватил! — воскликнул живописец, внезапно впадая в раздражение. — Я же не слабоумный. — Он единым духом проглотил свой кофе, и его бледные щеки чуть порозовели. — Я оставил машину на вокзале в Кингзмаркхеме и отправился обсуждать свое будущее представление.
— Представление? — растерянно переспросил Бэрден. В его сознании это слово было прочно увязано с пляшущими девицами и клоунами в вечерних костюмах.
— Ну, выставку, — раздраженно втолковал ему Марголис. — Показ моих работ. Господи, какие же вы все тут обыватели. Мне это стало ясно ещё вчера, когда никто из вас, похоже, не узнал меня, — он бросил на Бэрдена взгляд, исполненный черного подозрения, словно сомневался в профессиональной пригодности инспектора. — Как уже говорилось, я отправился на встречу с устроителем. Он — директор Мориссотской галереи на Найтсбридж. После переговоров этот человек неожиданно пригласил меня пообедать. Но все эти переезды вконец измотали меня. Директор галереи оказался страшным занудой, и я совсем измучился, внимая его разглагольствованиям. Вот почему я не встал, когда увидел фары машины Энн.
— А вчера утром вы нашли её «альпин» на дорожке?
— Грязный, мокрый, с возмутительной наклейкой на лобовом стекле. Кто-то прилепил туда полосу «Нью-стейтсмен», — Марголис вздохнул. — Весь сад был усеян газетами. Вы могли бы прислать кого-нибудь, чтобы убрали? Или попросить городской совет? Наверное, нет?
— Нет, — твердо ответил Бэрден. — А в среду вы выходили из дома?
— Я работал, — отвечал Марголис. — Да и сплю я довольно много. — Он помолчал и рассеянно добавил: — Когда придется, понимаете? — Внезапно его голос зазвучал истошно, и Бэрдену подумалось, что гений малость не в своем уме. — Но я же без неё пропаду! Прежде она никогда не бросала меня вот так, ни слова не сказав! — Он вскочил, опрокинув стоявшую на полу бутылку с молоком. Горлышко откололось, и на бурый ковер хлынул поток скисшей белой дряни. — О, боже. Если вы не хотите ещё кофе, пойдемте в студию. У меня нет фотографии сестры, но я могу показать вам её портрет, коли вы думаете, что от этого будет прок.
В студии было общим счетом штук двадцать полотен, причем одно из них занимало целую стену. Прежде Бэрдену лишь раз в жизни доводилось видеть картину ещё более исполинских размеров. То был «Ночной дозор» кисти Рембрандта. Инспектор весьма неохотно окинул это творение взором во время своего однодневного наезда в Амстердам. На полотне Марголиса были изображены какие-то неистово пляшущие фигуры, которые казались объемными благодаря примененной творцом технике. Помимо масляных красок, автор налепил на холст вату, металлические стружки и перекрученные полоски газетной бумаги. Бэрден поразмыслил и решил, что, пожалуй, «Ночной дозор» ему больше по нраву. Если портрет Аниты был выполнен в том же стиле, что и эта полумазня-полулепнина, едва ли он поможет опознать девушку. Она наверняка окажется одноглазой, с зелеными губами и металлической мочалкой в ухе.
Бэрден уселся в кресло-качалку, предварительно убрав оттуда потускневший серебряный поднос, измятый тюбик из-под краски и какой-то деревянный духовой инструмент предположительно средиземноморского происхождения. На всех горизонтальных поверхностях, включая пол, грудами лежали газеты, одежда, грязные чашки и блюдца, бутылки из-под пива. Возле телефона стояла стеклянная ваза с увядшими нарциссами и позеленевшей водой. Один цветок со сломанным стеблем нежно склонил высохшую головку на толстый ломоть заплесневевшего сыра.
Наконец Марголис вернулся с портретом, который приятно поразил инспектора. Он был выполнен в традиционной технике в стиле старых мастеров (хотя Бэрден этого не знал). На холсте был запечатлен бюст девушки. Глаза её очень напоминали глаза брата — синие, с малахитовым оттенком, а волосы, такие же черные, как у Руперта, двумя широкими полумесяцами обрамляли щеки. Лицо было острое, ястребиное, но, тем не менее, прекрасное, рот изящный и при этом — пухлый, нос с едва заметной, почти призрачной горбинкой. Марголис то ли уловил, то ли придал образу сестры некую задиристую одухотворенность. И, если бы она, как считал Бэрден, не умерла молодой, то в один прекрасный день могла бы превратиться в грозную и неимоверно противную старуху.
Поскольку работу, представляемую автором, принято нахваливать, инспектор смущенно и робко проговорил:
— Очень мило. Просто здорово.
Вместо того, чтобы выказать признательность или удовлетворение, Марголис просто сказал:
— Да, чудесно. Одно из лучших моих произведений, — он водрузил картину на свободный подрамник и радостно оглядел её, вновь придя в прекрасное расположение духа.
— Знаете, что, мистер Марголис, в таких случаях, как ваш, правила предписывают нам спрашивать родственников, где, по их мнению, может быть пропавший без вести человек. — Художник кивнул, не поворачивая головы. — Пожалуйста, сосредоточьтесь, сэр. Как вы думаете, где сейчас ваша сестра?
Инспектор поймал себя на том, что говорит все более суровым тоном, словно какой-нибудь директор школы. Быть может, он просто предубежден? Бэрден прибыл в коттедж «Под айвой», продолжая размышлять о статье в «Телеграф», служившей ему своего рода путеводителем, источником сведений о брате и сестре, сведений, получить которые от Марголиса он смог бы лишь ценой многочасовых усилий. Теперь же он, наконец, осознал, почему была написана эта статья и что представлял собой Руперт Марголис. Инспектор беседовал с гением или, если сделать скидку на журналистскую тягу к преувеличениям, с человеком, наделенным огромным дарованием. Марголис был совсем не похож на других людей. Что-то в его голове и кончиках пальцев делало этого парня иным, обособливало его от ближних. Нечто такое, что, вероятно, будет до конца понято и оценено лишь спустя много лет после смерти живописца. Бэрден испытал чувство, очень похожее на благоговейный трепет, странное почтение, которое никак не вязалось с царившим вокруг беспорядком и с обликом этого бледнощекого битника, который, чего доброго, ещё окажется Рембрандтом наших дней. Да и мог ли он, Бэрден, деревенский полицейский, судить, высмеивать или утверждать, что он — не мещанин и не обыватель?
Смягчив тон, Бэрден повторил свой вопрос:
— Как вы думаете, мистер Марголис, где она может быть?
— С каким-нибудь дружком. У неё их несколько десятков, — он повернулся, опаловые глаза его затуманились и уставились в пустоту. Интересно, доводилось ли Рембрандту вступать в соприкосновение с полицией тех времен? Должно быть, тогда гении встречались чаще, решил Бэрден, и люди знали, как с ними обращаться.