Пытаясь доказать, что что-то является чем-то, ты теряешь это всецело.
Сюжет обладает той особенностью, что должен оказаться исчерпанным. Вступив в него, другим лабиринтом не выйдешь. Стоит сделать что-либо один раз, как ты уже приобрел опыт; стоит приобрести опыт, как он тут же окажется неупотребимым, зато тебя призовут если не в специалисты, то в свидетели: «Иванов умер на ваших глазах? – Так вот Сидорову нехорошо». В этом смысле специализироваться – это подчиниться первому случаю: стоит сказать «раз», потребуется считать до трех.
Стоит решиться – само пойдет в руки…
Стоило однажды восхититься новым грузинским кино, стоило попытаться разобраться в истоках такого успеха, хотя бы на одном примере, – как стало слишком мало, как почти все осталось за бортом… Пришлось начать снова, чтобы проверить и убедиться, что ты был прав.
Повод удостовериться представился мне внезапно и сам собою… Я воспользовался заманчивым предложением отправиться в Грузию «выбирать натуру». Нет более счастливого времени в съемочном периоде, чем выбор натуры! Волнения запуска в производство – позади, горечь поражения впереди. Ты пользуешься правами человека, от которого всего можно ожидать. Впереди – одни перспективы, как вид, разворачивающийся из окна «газика». Лобовое стекло – кадр. (На каком замечательном фоне разворачивается иной кинофарс! – память о том, с каким высоким чувством было начато…)
«Ты увидишь Грузию такою, как она у меня здесь!» – постучит друг себе в грудь, соблазняя меня поехать. Значит, он предлагает заглянуть ему в сердце – это уж слишком… Уговорил, уговорил.
Изволь, я еду.
Оправдывать случайность этих замет можно не только тем, что они были утрачены (впрочем, вместе с чемоданом…), не только тем, что они к тому же еще и не написаны, но и тем, что они не могли быть написаны. Вот эти воспоминания…
…Я был готов расстаться с жизнью. Причина уже не была мне важна. Невыносимость ее была еще жизнью, и тогда я был не готов. Теперь и невыносимости не стало. Ничто не казалось мне. Из всех тридцати трех, исключив разве младенчество, – время просыпалось у меня меж пальцев, и вот что осталось на ладони… Песчинки эти молчали. Я пытался расковырять эти сгустки молчания – полагал это задачей. Возможно, такой поединок даже нравился мне, и именно своею обреченностью. Из всех функций слова меня увлекало – проникновение… Я полагал, что возможно и не вернуться. Я возвращался из этих теснин. Ободранным, но невошедшим. Ибо сильнее страха смерти (его, мне казалось, у меня уже не было), сильнее жажды истины (она, мне казалось, у меня была) оказывался во мне страх замолчать. Нет, вовсе я не хотел постигнуть! Я не хотел умирать.
В Грузии я писал о России, в России – о Грузии… Я вглядывался в кривую финскую березку, вмерзшую в болото родного Токсова, чтобы вызвать в себе опьянение весенним грузинским городком Сигнахи; и топтал альпийские луга, чтобы утолить тоску по тому же болоту в Токсове. Времена года и места действия и описания складывались и перепутывались в моем мозгу, упраздняя реальность… Костромская деревня Голузино или подмосковное Голицыно – почему в них должны были накатывать на меня тбилисские видения, чтобы, оказавшись наконец в Тбилиси, писать о Ленинградском зоопарке? Не знаю. Но по той же причине в легендарной Вардзии я мечтал о птицах Куршской косы…
Империя путешественника – другая планета. Разное солнце освещает метрополию и провинцию. Двойное солнце слепило меня и оттуда и отсюда; я отбрасывал две тени. И когда я смаргивал наконец-то эту слепоту и тлен, то – подчинялся. Счастье соответствия владело мною секунду, пока я, отрешась, предавался чужому чувству родины. Лазутчик и захватчик! Я хотел импортировать домой то, что у них оставалось: принадлежность себе. Не тут-то было! Только оттуда мог я увидеть свой дом, только оттуда – в нем себя ощутить. Дома я начинал тосковать по утрате этого чувства. Воистину только в России можно ощутить ностальгию, не покидая ее. Великое преимущество!
Захватив, я оказывался пойман. Эта традиционно русская способность проникаться чужим существованием (Пушкин, Лермонтов, Толстой…) оказывалась российской, оборачивалась… Какому воинскому подразделению можно приравнять «Кавказского пленника» или «Хаджи-Мурата»? Существенна безупречность художественной формы – не выбиться из-под образца… Трудно заявить, что они написали плохо. Написать – можно. О чем бы мы ни писали… Но силу духа не займешь у соседа: дух наливается силой лишь на своей, пусть сколь угодно бедной почве.