— Интересненько… — протянул я, скорее обращаясь к себе, чем к ней.
— Что-нибудь еще?
— Да. Не скажете, имеет ли этот праздник какое-нибудь отношение к клоунам? Здесь упоминается маскарад.
— Да, разумеется, там бывают люди в… костюмах. Я-то сама никогда этого не делала… в общем, да, там есть своего рода клоуны.
При этих ее словах мой интерес значительно возрос, но пока я не знал, насколько сильно стоит его выказывать. Поблагодарив служащую за помощь, я спросил, как мне лучше выехать на магистраль, чтобы не возвращаться на ту похожую на лабиринт дорогу, ведущую в город, и направился обратно к машине. В голове вертелось множество плохо сформулированных вопросов — и столько же расплывчато-противоречивых ответов.
Следуя указаниям служащей муниципалитета, я проехал через южные районы Мирокава. Отличались они малолюдьем — те горожане, что попадались мне на глаза, казались донельзя апатичными театральными актерами в декорациях обветшалой застройки. Их лица несли ту же печать отрешенности, как у того старика, с которым мне не удалось поговорить. Видимо, я ехал по основной дороге города — по обеим сторонам квартал за кварталом тянулись старые дома в окружении неухоженных палисадников. Когда я встал на перекрестке, перед моим автомобилем прошел местный трущобный оборванец — тощий, угрюмый, совершенно неопределимого пола. Обернувшись в мою сторону, этот индивид издал сквозь плотно сжатые губы неодобрительный свист — впрочем, коль скоро взгляд его не был обращен на меня, не могу сказать наверняка, предназначался ли он мне.
Миновав еще несколько улиц, я выехал на дорогу, ведущую к хайвею. Чуть позже, среди просторов залитых солнцем сельхозугодий, я почувствовал себя куда как лучше.
До библиотеки я добрался, имея запас времени более чем достаточный для своих изысканий, поэтому решил поискать материалы, проливающие свет на зимний праздник в Мирокаве. В одной из старейших библиотек штата имелась полная подшивка «Мирокавского курьера». С нее я и начал — правда, долго не провозился: материалы в подшивке не были систематизированы, а искать статьи по случайным номерам не улыбалось.
Тогда я обратился к газетам городов покрупнее — таковых в округе, который, к слову, также назывался Мирокав, было несколько. Но и они мало что прояснили — лишь единожды статья-обзор ежегодных событий округа сослалась на Мирокав — ошибочно, надо полагать, — как на «крупную средневосточную общину, бережно хранящую этнические традиции». Встретилась еще одна сухая заметка о празднике, на поверку оказавшаяся некрологом. Какая-то старушка мирно отдала Богу душу в канун Рождества. Из архива я ушел несолоно хлебавши.
Минуло немного времени после моего возвращения домой, и мне пришло новое письмо от коллеги, агитировавшего за изучение мною Мирокава. Проныра откопал кое-что новое в неприметном сборнике научных статей по антропологии, отпечатанном в Амстердаме двадцать лет назад. Почти все статьи были на голландском, пара-тройка — на немецком, одна-единственная — на английском. Называлась она «Последнее пиршество Арлекина: этнографические заметки». Возможность ознакомиться со столь редким материалом, несомненно, подняла мне настроение, но куда как больше взбудоражило меня имя автора: д-р Рэймонд Тосс.
2
На личности доктора Тосса — как и, неизбежно, на моей собственной — стоит остановиться поподробнее. Двадцать лет назад Тосс преподавал в массачусетском Кембридже и на меня, как на одного из своих студентов, оказал непомерное влияние — задолго до того, как сызнова сыграл определяющую роль в событиях, о которых я намерен поведать. Яркий эксцентрик, под обаяние которого попадал всякий случайный собеседник, — вот каким он был. Каждая его лекция по социальной антропологии — их я помню до сих пор — являла собой энергичное театрально-познавательное представление, бенефис одного актера. Тосс не стеснялся бегать по аудитории и активно жестикулировать, и в такой подаче сухие термины на доске вдруг обретали жизнь, значимость и едва ли не фантастическую ценность. Стоило ему сунуть руку в карман потертого пиджака, как все задерживали дыхание — а ну как доктор сейчас, жестом заправского фокусника, вытащит кролика? Мы понимали, что он учит нас большему, чем мы в состоянии постичь, и знает больше, чем способен передать. Однажды, набравшись наглости, я выдвинул против него свое, в некоторой степени противоположное, толкование вопроса о шутовских традициях племени индейцев хопи. Якобы мой опыт шута-любителя и личная заинтересованность наделяли меня знаниями поглубже. Тогда он, ничуть не смутясь и как бы между делом, поведал нам о том, что и сам исполнял роль одного из ряженых-качина[28] и участвовал в ритуальных плясках. Таким образом щегольнув, он, тем не менее, отнесся к моей самонадеянности весьма по-человечески, умудрившись даже не принизить меня. И за это я был ему, конечно же, благодарен.
О Тоссе ходили интереснейшие слухи. Домыслы о нем отдавали некой романтикой. Он был гениальным полевым работником. Прославился умением проникать в любую экзотическую культуру или ситуацию и получать возможность взглянуть изнутри на то, о чем менее успешные антропологи знали лишь из чьих-то уст. На разных этапах деятельности Тосса поговаривали, что он вот-вот окончательно ударится в «прелести дикарской жизни», совсем как легендарный Фрэнк Гамильтон Кушинг[29]. Новаторские социальные эксперименты Тосса гремели на всю Новую Англию — в частности, особого упоминания неизменно удостаивался случай, когда Тосс шесть месяцев пробыл в лечебнице в Западном Массачусетсе под видом пациента, собирая данные о «субкультуре душевнобольных». Когда вышла его книга «Зимнее солнцестояние: самая длинная ночь общества», критики поспешили объявить ее «преступно субъективной» и «слишком уж импрессионистской» работой, которая, в силу своей «размытой поэтизированной созерцательности», для науки интереса не представляет. Защитники Тосса — в их числе и я — называли доктора «уберантропологом»: да, пусть он и полагается на индивидуальное восприятие мира, но научный опыт безошибочно ведет его к истине, неизменно доказуемой в спорах с оппонентами. По целому ряду внятных и невнятных причин я верил в то, что доктор способен открыть нам глаза на целые упущенные эпохи в становлении человеческой цивилизации. Представьте теперь, с каким трепетом обращался я к найденной статье — даром что та не добавляла ничего нового к образу Тосса-энциклопедиста, посвящена она была моей любимой тематике.
После первого прочтения статьи ее смысл ускользнул от меня — виной тому была крайне специфическая подача. Наиболее интересным в этом двадцатистраничном исследовании лично мне показался только творческий настрой Тосса — спокойный, но притом харизматично-противоречивый. Материал статьи он подавал совсем не в той манере, какой обычно ждешь от ученого, — здесь имела место и безупречная стилизация, и любопытные мрачноватые отсылки. Например, Тосс цитировал «Червя-победителя» Эдгара По, вынеся одну строфу в эпиграф — не соотносящийся почему-то с остальным текстом, если не считать одного момента. Рассуждая о современных традициях празднования Рождества, Тосс упомянул, что сами корни праздника восходят к римским церемониям сатурналий. Оговорив тот факт, что с празднеством Мирокава он знаком лишь по свидетельствам со стороны, Тосс выдвинул предположение, что ритуалистика сатурналий в нем сохранилась более явно, чем даже в Рождестве Христовом, и далее посредством туманных и, на мой взгляд, немного натянутых аналогий перескочил на тему сирийских гностиков, в среде которых существовала секта, называвшая себя «сатурны». Свое еретическое учение сатурны выстраивали исходя из веры в неких создавших человека ангелов, сыновей Всемогущего. Силы ангелов, по их мнению, не хватило, чтобы сделать человека прямоходящим, поэтому в раннюю свою пору ангельские детища пресмыкались, низменно льнули к земле, подобно червям. Прямохождением же род людской наделил сам Всемогущий. Гротескный образ людей-червей и идею мирокавского праздника, символизирующего зимнюю смерть почв под конец года, Тосс, видимо, связывал в некую условно-единую систему — за которой, по-моему, не стояло ничего убедительнее эстетизма.