Колонна вышла из полка и две недели плавала в пыли и солнце, карабкалась на перевалы и погружалась в звездные ночи, тараня глиняные стены, вонзая красные рога в глазницы домов, вспарывая гусеницами пшеничные шубы и с воем когтя склоны хребтов.
5
— Я играл там с крабом, — вспомнил он.
— Где?
— Там, где белые ночи.
— Значит, это было у моря?.. — Она почему-то улыбнулась.
— Нет... Это был... Восточный океан.
— Восточный океан?
— Да.
— Расскажи о себе.
Рядом с ним сидела не легкая и молодая девушка, а почти незнакомая женщина — темная и тяжелая; темны и тяжелы были ее волосы, щеки, глаза, руки с золотисто-каштановыми волосками. Но от ее голоса все так же зяб левый сосок. И эта женщина просила его рассказать о себе, она внимательно и ласково смотрела на него, и он чувствовал, что ей можно все рассказать.
— Ты давно здесь?
Он ответил, что не знает, может, давно, солнца здесь нет, звезд нет, равнина однообразна; трудно определить, сколько он здесь и много ли прошел в надежде набрести на озеро или ручей; он искал чистую воду, но всюду были только эти лужи, и он крепился и не пил, пока с ним что-то не произошло: он очнулся, и оказалось, что в лужах родниковая вода.
— А потом я ловил рыбу, — сказал он, бросая взгляд на бледную рыбину с копошащимися в пустых глазницах... — его лицо исказилось покраснело, горло напряглось...
Когда приступы рвоты прекратились, она сказала: возьми платок, вытрись. Он сидел, закрыв лицо руками; по липкому телу тек пот. Слышишь, сказала она. Не надо, глухо ответил он. Уходите. Уходить? Почему я должна уходить? Уходите. Она приблизилась и дотронулась до его липкого плеча рукой. Отойдите, прошептал он злобно. Давай вместе отойдем от этого места. Нет. Ну хорошо, я отойду и не буду смотреть. Я уже сижу спиной к тебе. Он взглянул на нее. Она действительно сидела в стороне спиной к нему. Рядом с собой он увидел белый носовой платок. Ты не ушел? Я сижу, как дура, а уже и след твой простыл? Нет. Иди сюда. Зачем? Я хочу с тобой поговорить. Можно и так говорить. У меня такое впечатление, что я разговариваю с призраком, и сейчас я нарушу свое обещание и повернусь. Не надо! Сейчас я приду.
...Если я не могу посмотреть назад, то, наверное, и ей нельзя, но она по какой-то причине этого не чувствует. Сейчас! сейчас! Только не оборачивайтесь.
Хорошо. Он посмотрел на платок и, поколебавшись, взял его и вытер лицо. Платок стал жирным, темным. Он скомкал его, повертел в руках и положил на землю. Женщина молча ждала, в любой миг она могла оглянуться. Он встал и пошел.
— Я хочу предупредить, — пробормотал он, не глядя не нее. — Не оглядывайтесь никогда назад.
— Почему?
— Это опасно.
— Опасно?
— Да.
— Ты так далеко сел, что мне приходится почти кричать.
— Я вас хорошо слышу, — ответил он, глядя в землю.
— Но это трудно — не оглядываться.
— Нельзя. Дайте слово.
— Хорошо, обещаю: я буду терпеть. Я постараюсь, если это серьезно.
— Серьезно, — сказал он, рассматривая что-то на земле и не поднимая глаз на женщину.
— Я постараюсь. Хотя меня уже разбирает любопытство. Мужчины легко справляются с любопытством. Но я тоже справлюсь, не беспокойся. И все же... интересно, что или кто там может быть? — Она сидела с прямой спиной, не поворачивая головы ни вправо, ни влево, но скашивая карие крупные глаза то в одну, то в другую сторону. — Да это же настоящая мука, — сказала она наконец.
— Просто нужно привыкнуть.
— Нет, к этому привыкнуть невозможно! — Она помассировала шею. — У меня вот уже шея деревянная. И глаза выворачиваются, как у лошади, почуявшей волка. Кстати, я бы не отказалась от шор. Они здесь просто необходимы... А что будет, если все-таки я случайно посмотрю? Кажется, идя к тебе, я ничего такого не заметила... Впрочем, я смотрела на тебя, не обращая внимания на все остальное... Нет, но я бы увидела, если бы там что-то было. Если только это не такое маленькое, что могло скрыться за твоей спиной.
— Я не знаю, — откликнулся он, не глядя на женщину.
— Это настоящая пытка. И все это время ты терпел и не оглядывался? Сколько же ты здесь?
— Не знаю.
— Даже приблизительно?
— Может, несколько дней. Или лет. Иногда кажется — сто лет. Или тысячу. Не знаю. И еще тысяча пройдет, а не узнаешь. — Он говорил, не глядя на женщину. — Иногда кажется, что топчешься на месте. Ноги переставляешь, обходишь лужи — вроде продвигаешься куда-то, а на самом деле — на месте. — Он помолчал, хмыкнул. — Здорово: протоптаться на месте тысячу лет. И еще тысячу. И никаких перемен. И нигде никаких примет. Одно и то же: земля, небо, лужи... Сунуть голову в лужу.
— Кажется, за твоей спиной и я, — тихо сказала женщина.
Он удивленно взглянул на нее.
6
В полдень раздавался неясный неприятный звук, как будто чьи-то нервные пальцы нечаянно задевали струну, звук затихал, но тут же вновь разносился в жарком струящемся воздухе, тонкий и жалящий; затем он повторялся еще раз и еще раз, и становилось ясно, что он не случаен, что педантичный музыкант снова пришел и настраивает свою скрипку; и действительно, вскоре скрипка безумолчно ныла, в воздухе неслись мельчайшие твердые частицы рассохшегося, рассыпающегося мира, а после обеда скрипке уже подвывали волынки и барабанно бухали двери, и хлопал брезент, солнце тускло смотрело сквозь горячие пыльные волны; скрипка, волынки — визгливей и громче, в мутной вышине растворяется солнце, степи дымятся, как шкуры жертвенных баранов, визг, вой, на зубах песок, в глазах пыль, ожидание самума... Но ревущий самум приходил не всегда, чаще все ограничивалось игрой скрипок и волынок.
Но вот другой полдень, все то же: жалящие звуки, песок на зубах, ожидание, — и он идет, бьется между землей и небом, бурлит коричневый океан. Солдаты бегают, задраивают окна, прижимают края палаток мраморными кусками, прячут все, что может улететь, сломаться, за последним закрывается дверь, в палатке духота и сумрак, тусклые лоснящиеся лица, негромкие голоса... сейчас даст... Самум захлестывает батареи, город, Мраморную. Все качается и бьется, потрескивает... Хруст. Что-то падает в воду. Гремит железо. Чей-то крик. В ушах гул. Сейчас! Но самум начинает стихать, самум слабеет, выдыхается. И на этот раз у него не хватило сил. Он лишь опрокинул бочку, сломал еще один лысый тополь, сбросил и разбил телефон, занес все пылью и песком и выдохся. Но когда-нибудь у него достанет сил срезать деревянную вышку перед окопами, вспушить мраморную ограду, сдернуть палатку, снести глиняный домик, свинарник и баню, — и, подхватив мраморные куски, ящики со снарядами, свиней, гаубицы и солдат, всех без разбору: офицеров, фазанов, сынов, дембелей,-он устремится дальше и обрушит мраморные кулаки на город, пронесется, проламывая крыши, расшибая черепа и окна, раздирая знамена и лица, рассыпая дома, зашвыривая на Мраморную сейфы и танки, срывая брезент и кожу, ломая ребра и хребты, глотая бассейны, сбивая трубы, — и ящики будут парить во мгле, как гробы, а снаряды с черными сосцами, как груди богини, и в пыльных вихрях пронесутся командиры, штабисты, зампотехи и стая замполитов с гипсовым бюстом во главе, мелькнут бумаги, провода, телефоны, красные папки, печати, портреты моложавых розовых членов, тома, стучащие машинки, котлы, бинты, ванночки, алая вата, глянцевито блеснут фотографии улыбающихся парней в пятнистых куртках с засученными рукавами, взовьются измазанные обрывки газет, журнальные листы, письма, закружатся, вереща, полковые шлюхи верхом на тугих чемоданах, закувыркаются расфуфыренные дембеля, теряя трофеи, — и наконец в полковых сортирах всхлипнет дерьмо многолетней выдержки, всколыхнется, забурлит и затопит то, что было городом у Мраморной горы. ...фуражка, фуражку, фуражка. Что ты молчишь?