— Именно, мадам. Тот, кто нарисовал карту, видел останки самолета еще до того, как их увезли, да и потом много раз приезжал на место.
— Карта неправильная.
Такого оборота я совсем не ждал, даже растерялся.
— Это вы, — начал я с деланным равнодушием, — утверждаете, что она неправильная. А Томми сказал, что правильная. Он был на поле сразу после аварии, а вы — нет. Вы говорите, что чувствуете? А он все видел собственными глазами. Очень, знаете ли, похоже на…
— Хотите пофилософствовать, — резко оборвала она меня, — тогда вам самая дорога в университет — вон какой отгрохали. Кто-то запутался, принял карту за путь, а они изучают…
— Я вовсе не хочу вас обидеть, миссис Дапротти. Всего-то и сказал, что вы можете ошибаться. Что ошибка возможна. Ничего больше.
— Тогда идите и ищите. Времени у вас до темноты. И не вздумайте меня обмануть. — Старуха захлопнула внутреннюю дверь.
Дверь оказалась белой — на веранде вдруг странным образом посветлело. Я с тоской и унынием уставился на дверь, я потерпел неудачу и не просто злился, а был в бешенстве. Но как быть дальше, не знал. В полубессознательном состоянии я зашагал обратно к машине, бормоча вслух: «Ну откуда на мою голову эта старая ведьма, от которой даже дом престарелых отказался?! Откуда эта гребанная жрица, хранительница кукурузной стерни? Да пошла она… к черту все это… вот усядусь в „кадди“, проглочу „колес“ — аж башка засветится — и по газам. Разнесу хлипкий забор да прямо в поле, а уж там зевать не буду — запалю железяку и руки в ноги». Так я бухтел всю дорогу до «кадиллака». Тем временем воздух как будто сгустился. Я глянул на ту самую часть поля, которую обозначал крестик на карте. «Идите и ищите». Да что эта карга старая себе в голову вбила? Что она мне предлагает? Я распахнул дверцу и, плюхнувшись на сиденье, резко захлопнул ее.
Звук эхом пронесся над сжатым полем. В ответ, будто потревоженные раньше времени, начали сыпаться крупные хлопья снега. Только этого не хватало. Для чего снег — чтобы скрыть ключи к отгадке, которые я должен был отыскать? Или запорошить тело старой ведьмы, если я дам волю своим чувствам и забью мегеру молотком насмерть? Да и значат ли эти снежинки вообще что-то, кроме того, что значат — собственно снег?
Я все накручивал себя и готов был уже зайтись в очередном приступе внутреннего метафизического трепа. Густой снег кружился, падая тихо, без единого звука. Я уронил голову на сложенные на руле руки, и постепенно меня отпустило: я глядел, как снег укутывает поле, ложится холмиками на столбы забора, оседает и тут же тает на капоте еще не остывшего «кадиллака», липнет причудливыми кристалликами к лобовому стеклу и сразу растворяется, стекая медленными ручейками вниз. Через четверть часа, когда снежинки уже перестали таять на стекле и начали заслонять обзор, на меня навалилась усталость, и я успокоился. Для начала решил последовать бабкиному совету — может, что-нибудь из этого да выйдет. Застегнул куртку на молнию до самого подбородка и нахлобучил недавно купленные наушники.
Часа два я бродил по полю, пытаясь отыскать доказательства: естественные, которые тем временем укрывало снегом, и сверхъестественные, хотя я совсем не был уверен, что почувствую их. Густой, плотный снег сыпался неумолимо, снижая видимость до расстояния в шаг. Я решил методично прочесать территорию, двигаясь с запада на восток и с востока на запад и, по возможности, параллельно. Но когда твои следы тут же, не успеешь обернуться, заметает; когда не видишь забора, пока не упрешься в него; когда голову сверлит единственная мысль о том, что превращаешься в ледышку, — такой метод обречен на неудачу. Я понятия не имел, двигаюсь ли по четким линиям расчерченного на одинаковые квадраты поля или топчусь на одном месте. Зато явственно ощущал, что перестаю чувствовать свои руки-ноги, и ощущение это росло пропорционально ощущению тщеты, ширившемуся в душе. Когда я, спотыкаясь, добрел до машины, то уже потерял способность чувствовать холод, мною овладело непреодолимое желание растянуться на переднем сиденье и заснуть. Может, даже умереть. Мне было все равно.
Но сначала надо было попасть в машину; мне стоило немалых усилий открыть дверцу и еще стольких же — отодрать пальцы от обледеневшей ручки. В салоне оказалось ничуть не теплее, чем в заброшенном поле. Замерзшие пальцы не слушались, и я долго возился с ключом; наконец, мотор «кадиллака» нехотя дернулся и завелся. Локтем я включил печку до упора и поднес руки к самому радиатору.
Мои пальцы походили на черничные леденцы — плод воспаленного мозга сумасшедшего кондитера. При оттаивании их начало покалывать; мне пришла в голову мысль об энергии и ее поразительных, таких разных и проникающих друг в друга формах — тепловой, двигательной, духовной, гидравлической, метаболической — всяких. Энергия нужна для движения, обогрева, поддержания жизни. В эргах — мельчайшей единице механической работы — измеряются волны, тепло, ток: столько-то эргов необходимо для каждого шага в пути, каждого поворота колеса, каждой просьбы: высказанной, нашедшей отклик и исполненной. Энергия схваченная, преобразованная, высвобожденная. Энергия, чтобы совершать беспорядочную массу действий. Все это были размышления от безысходности. В то время, когда мир буквально полнился энергией, мне ее отчаянно не хватало — плоть исчерпала кредит доверия, а душу вот-вот конфискуют за несоблюдение сроков по платежам. Та энергия, которая у меня оставалась, чтобы управиться со строптивой миссис Дапротти, чтобы выиграть в ее потустороннюю викторину, оказалась фальшивой; я вдруг столкнулся лицом к лицу с печальной действительностью: ни деньги, ни амфетамины, ни сумасшествие не давали мне реальной силы. Но я уже сказал, что ничем не поступлюсь.
Как только пальцы хоть немного задвигались, а подушечки затопила жгучая боль, я достал пачку денег и отсчитал двадцатками две тысячи. Свернув остальное в трубочку, сунул пачку в карман куртки, поработал кулаками, разгоняя кровь, и зашагал обратно к логовищу миссис Дапротти — говорить о деле. Машину я оставил заведенной на случай, если переговоры затянутся — не хотелось возвращаться к остывшему очагу. Все равно я заправил бак доверху, а ехать было некуда.
Она заметила меня и открыла дверь; ее янтарные глаза так и буравили меня через сетчатую дверь. Только и я на этот раз ее видел, так что не стал стучаться. Вместо этого поднял руку с пачкой денег. Разложив бабло веером, как колоду карт, я прижал его к сетчатой двери, чтобы старуха сама убедилась.
— Мадам, все, что вы видите, — ваше. Здесь две штуки — ощутимая брешь в моих наличных — себе я оставил только на пять-шесть сандвичей с сыром да билет до дома. А это все ваше, прямо сейчас — при условии, что позволите почтить память погибших.
Я легонько похлопал банкнотами по сетке.
— Что скажете? Может, кончим уже эту возню, да и расстанемся полюбовно?
— Не продается, — сказала старуха как ножом отрезала. И закрыла дверь.
Я пнул обитый алюминием низ сетчатой двери и со злости завопил:
— Подумай как следует, ты, старая шлюха!
Белая дверь снова распахнулась.