Да, так и есть. Звук паники. Сигнал тревоги. Требование бежать врассыпную, сломя голову, во все стороны. Я издал сдержанный, для человеческого уха звучащий вполне безобидно сигнал, однако действие его на овец оказалось сенсационным: их как будто подстегнули, они вскочили и понеслись прочь, блея во всё горло, как резаные, и мне приятно сообщить, что они внесли смятение в ряды моих преследователей. В ночи загремели выстрелы, началась пальба на чём свет стоит, земля содрогалась, как от топота конницы, я видел, как бараны с дикой отвагой нагнули головы и рогами вперёд пошли в атаку, а ягнята с жалобным блеянием, как малые дети, метались и вились волчком, и во всём этом светопреставлении я попытался привстать на мои полторы ноги. Каким-то чудом мне это удалось, и я заковылял прочь, назад, тем же путём, каким пришёл, кривясь от боли, оглушённый обезболивающим наркотиком в кровеносной системе, с биением крови в бедре и с жаркой яростью в горле. Лишь облизав губы, я понял, что это слёзы текут по моим щекам.
Так я хромал вниз, зная, что гора позади меня высится чёрной тенью в ночи, неприступная и непроходимая, и с этим ничего не поделаешь, остаётся только ждать и гадать, в спину или в голову придётся та пуля, которая готовит конец моему пути. Я тащился вперёд, досадуя, чего они там медлят с этим добивающим ударом, с этой милостивой пулей сострадания, с финальным свинцом. Я уже чувствовал, как у меня начинается зуд в том месте спины, куда ей предопределено попасть. А может, в этом проявлялось дополнительное искусственное чувство, о котором я ничего не знал, чувство, способное ощутить, в каком месте красная тлеющая точка лазерного прицела ощупывает моё тело? Я не оборачивался. И не обернусь, нет. Такого удовлетворения я им не доставлю. Если они убьют меня, то пусть делают это злодейски, в спину, как трусы, каковыми они и являются.
21
Всё, что я до сих пор совершил в словах и трудах, есть ничто. Всё это лишь тщетные и обманчивые выражения моей сути. Они так или иначе принаряжены и приукрашены. Чего я на самом деле достиг, покажет только смерть.
Сенека. Нравственные письма
Они не выстрелили. И я боюсь, что знаю теперь, почему. Я боюсь, что нашёл этому объяснение, почему я был пощажён.
Я не обернулся. Я, прямой как палка, хромал оттуда, ожидая выстрела, но он так и не последовал. Даже сами они не последовали за мной, и я не смею надеяться, что причина в том, что на них напали овцы. Я думаю, они учинили настоящую резню среди ни в чём не повинных животных, пока не поняли, что произошло, а потом прекратили стрельбу, но преследовать меня не стали.
Притом что этот манёвр с сигналом паники был совершенно глупый. Смехотворная попытка поиграть в героя, какие бывают только в кино.
Думаю, я пересмотрел за свою жизнь слишком много фильмов. Ведь в каждом типичном голливудском триллере есть сцена в самом конце, когда герой попадает в безвыходное положение и обречён. И хотя по всем человеческим меркам у него нет никаких шансов, ему удаётся в последний раз обратить ситуацию в свою пользу и победить. В «Терминаторе» Саре Коннор удаётся сохранить самообладание, когда последние остатки кажущегося нерушимым робота уже тянутся к её горлу, и она в нужный момент включает гидравлический пресс. В «Крепком орешке» герой, которого играет Брюс Уиллис, оказался дальновидным и приклеил себе скотчем пистолет на загривок так, что он оказался наготове в тот самый момент, когда ему было приказано поднять руки за голову. И так далее. Ум и храбрость побеждают, каким бы безвыходным ни казалось положение, учит нас кино.
Вот это я и попробовал. В конце концов, надо же показать себя героем. Безумная попытка, которая потерпела неудачу, потому что не была ни умной, ни храброй, а прежде всего потому, что это не кино, а действительность, где даже храбрые и умные могут потерпеть поражение.
Я тащился вниз по склону, тщетно стараясь не сгибать правую ногу, а использовать её лишь в качестве подпорки, и весь этот шум, гам и кавардак просто остались позади меня, впитались в ночь и нежный туман. В какой-то момент я снова остался один, и всё же не один: я слышал голоса, далёкие шаги, щелчки ружейных затворов, чувствовал себя обложенным невидимыми охотниками, широким полукольцом загонщиков, о которых можно было только догадываться и которые не потерпели бы, если бы я пошёл другим путём, а не назад, в Дингл.
Этот путь тянулся бесконечно. Чем дольше он длился, тем короче становились отрезки, после которых мне приходилось останавливаться и отдыхать, долгие минуты, когда я, обливаясь по́том и задыхаясь, просто стоял, как забытое огородное пугало, и желал себе смерти. Моя левая нога, которой приходилось брать на себя всю нагрузку и всю работу, шаг за шагом перемещая вперёд мои полтора центнера веса, дрожала от бессилия. Но я не мог включить мышечные усилители, потому что всякий раз, когда я пытался сделать это, мне грозил разрыв правого бедра.
И хотя через некоторое время я и нашёл ужасно утомительный способ продвижения вперёд, хромая и подволакивая правую ногу так, чтобы держать её прямой и неподвижной и чтобы прекратились яркие, пронзительные вспышки боли, которые прорывались даже сквозь моё седативное обезболивание, с каждым проходящим часом бедро становилось всё более хрупким, горячим и разбухшим.
И тянулись часы, пока я дюйм за дюймом преодолевал тот путь, которым летел сюда, не замечая времени. Каждая преграда и ограждение превращались в сущую пытку. Иногда я ложился на камни и спрашивал себя, что будет, если я просто больше не встану. Но потом я все-таки переворачивался на живот, с трудом поднимался, хрипя, задыхаясь, обливаясь потом, и тащился дальше с пересохшим ртом и воспалённой глоткой.
Они шли за мной всё это время. Иногда вспыхивал фонарь, далеко позади меня, иногда я слышал крик или ругательство из того широкого полукруга, которым они гнали меня перед собой.
Или всё это мне лишь казалось? Неужто вспышки были только раздражением моей сетчатки или ошибочными включениями моих имплантатов, а дальние голоса – только эхом моих собственных свистящих хрипов и стонов?
Так или иначе, никто ко мне не приближался. Я оставался один. Когда я добрался до первых домов, боль в ноге сменилась глухим онемением, которое я счёл бы более успокоительным, чем предыдущее состояние, если бы был ещё способен к каким-то чувствам. Небо над горой на востоке стало слегка розоветь, когда я протащился мимо одной из их машин. В ней сидели двое. Тот, что был за рулём, спал, запрокинув голову в щель между подголовником и боковым стеклом так, что она могла того и гляди отломиться, второй держал в руках что-то вроде кружки с кофе и пялился на меня, раскрыв рот, как на привидение. Больше ничего. Он таращился, пока я не проплёлся мимо, а что он сделал потом, ускользнуло от меня, потому что я перестал обращать на них внимание.
Я не ожидал, что будет ещё хуже, но на пешеходной аллее я вдруг почувствовал, что в любой момент могу рухнуть и тогда больше уже не в состоянии буду подняться. Тот Иисус на распятии всё ещё висел на кресте и тоже страдал, только он был сделан из дерева и ярко раскрашен, а я состоял из плоти и железа и вонял овечьим навозом. Я не рухнул. Я протащился, тяжело дыша, мимо и не рухнул. Вот и транспортный круг, вот и моя улица. Я был первым из двух поколений Фицджеральдов, кто возвращался на то место, которое он собирался покинуть навсегда.