Он повернул направо, попав из маленького углового зала в длинную галерею, с противоположной стороны которой находились массивные деревянные двери со стеклянными вставками. Возле этих дверей стоял еще один служитель, держа на весу изрезанную руку. На одной из дверей был заметен кровавый отпечаток. Ребус остановился и заглянул в зал.
В дальнем углу зала, скорчившись, сидел Оборотень. Прямо над его головой висела картина, изображавшая какого-то монаха в плаще с капюшоном. Лицо монаха было скрыто тенью, падавшей от капюшона. Наверное, он молился. В руках он держал череп. По черепу стекала кровь.
Ребус толкнул дверь и вошел в зал. Рядом с этой картиной висела другая, изображавшая Деву Марию. Звезды окружали нимбом ее голову. На месте лица Богоматери была прорезана большая дыра. Фигура, застывшая под картинами, была безмолвна и неподвижна. Ребус сделал несколько шагов вперед. Он бросил взгляд налево и увидел на противоположной стене портреты каких-то знатных особ с несчастными лицами. И у них были для этого все основания: полотна были исполосованы так, что головы были практически отсечены от тел. Теперь он подошел совсем близко. Достаточно близко для того, чтобы разглядеть, что Малькольм сидит рядом с картиной Веласкеса «Непорочное зачатие». Ребус снова улыбнулся: действительно непорочное, ничего не скажешь.
И тут Малькольм Чамберс резко вскинул голову. Его глаза были холодны, лицо изрезано осколками ветрового стекла «БМВ». Когда он заговорил, его голос прозвучал безжизненно и устало:
– Инспектор Ребус.
Ребус кивнул, хотя это и не был вопрос.
– Я часто задаю себе вопрос, – заговорил Чамберс, – почему моя мать никогда не приводила меня сюда? Не помню, чтобы меня вообще куда-нибудь водили. Может, только в Музей мадам Тюссо[29]. А вы были в Музее мадам Тюссо, инспектор? Мне очень нравится комната ужасов. Моя мать туда даже не заходила. – Он засмеялся и оперся на низкое заграждение, пытаясь встать на ноги. – Мне не следовало резать эти картины, правда? Наверняка они бесценны. Какая глупость, если разобраться. В конце концов, это всего лишь картины. Почему картины непременно должны быть бесценными?
Ребус протянул руку, чтобы помочь ему подняться. И в тот самый момент он снова увидел портреты. Исполосованные портреты. Не изорванные, а именно исполосованные. Словно рука того служителя. Исцарапанные не человеческой рукой, а каким-то инструментом.
Слишком поздно. Маленький кухонный ножик в руке Чамберса уже вспарывал рубашку Ребуса. Чамберс, вскочив на ноги, теснил его назад, к портретам на дальней стене. Его безумие придало ему сил. Ребус зацепился ногой за низкое ограждение и, качнувшись, стукнулся затылком о стену. Правой рукой он сжимал рукоять ножа, царапавшего ему живот, схватив руку Чамберса и не давая лезвию проникнуть глубже. Он поднял колено и двинул Чамберсу в пах, а левой рукой зажал ему нос. Чамберс взвыл и слегка ослабил хватку. Ребус выкручивал ему кисть, надеясь заставить бросить нож, но пальцы Чамберса будто окостенели на рукоятке.
Ребус сумел оттолкнуться от стены, и противники теперь боролись на равных, стремясь овладеть ножом. Чамберс выл и плакал; от этих звуков Ребуса пробирала дрожь, хотя он и не собирался сдаваться. У него было ощущение, будто он борется с самою тьмой. Мрачные образы вихрем проносились в его голове: битком набитые вагоны метро, нищие, насильники детей, пустые лица, панки, сутенеры – словно все, что он видел в Лондоне, все, что он пережил здесь, накрыло его с головой гигантской волной. Он не осмеливался заглянуть в лицо Чамберсу, опасаясь, что маска безумия заставит его содрогнуться. Они кружились в смертельном танце так стремительно, что картины на стенах слились в неразличимые сине-серо-черные пятна. Ребус чувствовал, что теряет силы, а Чамберс, наоборот, входил в раж. Да, Ребуса постепенно охватывала усталость, у него кружилась голова, зал бешено вращался, по животу разливалась тупая боль.
Нож, который движется так проворно, с такой пугающей силой – силой, которой Ребус больше не может противостоять. Лишь теперь он осмеливается взглянуть в лицо Чамберсу: глаза вытаращены, подбородок выпячен, губы вызывающе сжаты. Лицо отражает больше, чем просто вызов, больше, чем безумие. Оно принадлежит человеку, бесповоротно решившему пойти до конца. Внезапно Чамберс ловко вырывает руку с ножом из крепкого захвата Ребуса, резко отталкивает его от себя, выпрямляется и обрушивается на него, тяжелый, как глыба, пока Ребус, пятясь, не ударяется спиной о стену, раздавленный телом Чамберса. Это похоже на любовное объятие. Их тела так близки. Чамберс очень тяжел; его щека почти соприкасается с щекой Ребуса. Наконец Ребус, переведя дыхание, отпихивает его. Чамберс отступает, пошатываясь, на середину зала. Из его груди торчит нож, вонзенный по самую рукоятку. Он наклоняет голову и взглядывает вниз; из углов его рта капает темная кровь. Он прикасается к рукоятке ножа. Потом поднимает глаза на Ребуса и улыбается заискивающей улыбкой.
– Так… неприлично. – И с этими словами он обрушивается на колени, а затем падает лицом вперед. Голова с глухим стуком ударяется о ковер. И остается недвижим.
Ребус тяжело дышит. Он отлепляется от стены, подходит к телу, лежащему посредине зала, и носком ботинка переворачивает его на бок. Лицо Чамберса безмятежно, несмотря на следы крови. Ребус прикасается пальцами к собственной рубашке: они влажные от крови. Но это не имеет значения. Важно то, что Оборотень оказался человеком, простым смертным. И вот теперь он умер. Ребус мог бы этим воспользоваться: на мгновение ухватиться за рукоятку и выглядеть победителем Оборотня. Но он не хочет этого делать. Когда они вытащат нож и снимут с него отпечатки пальцев, то обнаружат только отпечатки Чамберса. Никто не придаст этому значения. Такие, как Флайт, все равно будут уверены, что это он убил его. Но Ребус не убивал Оборотня, и теперь он теряется в догадках, что же на самом деле убило его: трусость? Чувство вины? Или что-то другое, гораздо более глубокое и необъяснимое?
«Так… неприлично». Что за непонятный некролог?
– Джон?
Это был голос Флайта. Из-за его спины выглядывали два вооруженных офицера полиции.
– Серебряные пули не понадобятся, Джордж, – пробормотал Ребус.
Он стоял в окружении бессмертных произведений искусства (нанесенный им ущерб будет исчисляться миллионами фунтов стерлингов), оглушенный воем сигнализации, думая о том, что движение в Центральном Лондоне будет парализовано до тех пор, пока не откроют Трафальгарскую площадь.
– Я же говорил, что это будет нетрудно, – сказал он.
С Лизой Фрейзер вроде все обошлось. Шок, пара синяков, небольшая травма шейных позвонков. В больнице решили оставить ее на ночь – на всякий случай. Врачи и Ребусу предложили остаться, но он отказался. Ему дали обезболивающее и наложили швы на живот, уверив его, что рана неглубокая, но лучше перестраховаться. Швы накладывали толстой ниткой черного цвета.
К тому времени, как он добрался до двухэтажного дома Чамберса в Айлингтоне, там уже было полно полицейских, судмедэкспертов, фотографов, сопровождаемых, как это всегда бывает, свитой ассистентов. Ждавшим снаружи репортерам не терпелось услышать заявление; некоторые узнали Ребуса по той импровизированной пресс-конференции у дома на Копперплейт-стрит. Но Ребус, растолкав их, направился прямо к логову Оборотня.