от любого анализа, узнаю про американскую пустоту (American emptiness — hm, sounds pretty beautiful — shouldn’t I rather create a museum for it rather than the Night Museum?..). Узнаю, что пустая порода смывается страхом сразу, и люди гибнут, как мошки, от того, что надо быть взаперти, что надо сменить постоянное сверкание друг перед другом на постоянную деланую заботу, ну это еще ничего — если хоть как-то можно проявить себя, то это полбеды, хоть бы все не вымерли вокруг, хоть бы не остаться одному, пусть даже на последнем этаже Музея…
А если без лирики, надо показывать знание новой моды: забота о safety. Блядское слово, «сэйфти» проникает в цвета одежды глубже любых клубничных разводов, у него бледно-синие, бледно-зеленые цвета, нейтральные цвета недостоверной больничной безопасности. Мы за полдня пытаемся превратиться в людей, которые не делают вид, что беспокоятся о чем-то, кроме собственной жопы, а беспокоятся на самом деле. Удивительно, но выходит плохо. Да что там, выходит полный провал: люди, как одержимые — у кого, конечно, хватает сил, — скупают предметы, чтобы оставить тех, кто без сил, без предметов, люди штурмуют склады и выставки предметов, пытаясь заполнить вымытую пустопороду на твердые, имеющие денежную ценность вещи, и кажется, примерно на полчаса, что даже получается.
Коту куплен огромный мешок жратвы — моя инвестиция в пирамиду ужаса, — но в целом ничего не меняется. Продолжает невидимое движение невидимый убийца смыслов, бесстрастный гаситель звуков. Я подумал: невозможно будет об этом написать не потому, что происходит прямо-таки ужасное, а потому, что структура колеблется и меняется, и нет смысла служить через текст прежним структурам, с их главами, частями, томами, разделами, если вылупляется прямо из тела дряхлеющего человечества Чужой, и если через десятилетие он предъявит иные структуры, вовсе не похожие на этажи или комнаты, то поздно уже заниматься сооружением для него здания. Не узнать мне, в чем он пожелает жить.
Я смолк, заперся в прохладном кабинете, обмазался работой и следил, боялся вместе со всеми. Первая волна сомкнулась над нами ранним мартом, догнала нас одними из последних. Даже странновато уйти так далеко на запад, что все потоки докатываются до тебя столь поздно, что начинает казаться, что тебя может даже миновать. Но нас не миновала участь сжаться, запереться, а выдалось тогда на редкость сладкое, вымеренное лучшим алхимиком лето, похожее на образец из книжки-раскраски. Его было запрещено трогать и облизывать, и оно билось в окна — будто бы для нас, а на деле ни для кого, лишь обусловленное тем, что тут всегда лето. Take it or leave it.
И все другие истории меркнут, все сужается, как в какой-то чертовой желтой воронке, — стремясь превратиться в одну передавленную, набухшую историю-глыбу. Она уже себе самой должна казаться неподъемной, и кажется, даже время застрянет в ней, так и будет теперь трепыхаться, будто в сетке — КОВИД КОВИД КОВИД КОВИД — его со мной никогда не было, но он свил во мне гнездо. Он никогда не касался моей семьи и пустых комнат моего Музея, по коридорам которого бродят лишь редкие странницы; но воображение построило для него целый гостевой дом, втрое больше, шире моего дома. Все будто вспомнили, что дышат и что понятия не имеют, как дыхание устроено.
Здесь я попал в немного привилегированное положение: с дыханием через болезнь я работаю тридцать лет, то есть дольше, чем говорю и пишу, и последние пару лет выдалось мне немало сражений за ровное, полное дыхание. Ничего я не делал так отчаянно и упрямо, как учился дышать через болезнь. Болезнь во мне не переставала, лишь сжималась до размеров орешка, и пускала сезонно корни, и мнимо умирала, но время не смывало ее, возможно, потому что болезнь едина со временем — болезнь самой жизни в том, что она стремится вытечь и протечь дальше, чем я осознаю. И я тренировал дыхание в болезни: быть юрким, быть упругим, знать, как надуться и как выпустить воздух, — знать пропорции и ритм. Когда не можешь ходить, говорить, есть, а тратишь всю волю на дыхание, то по правилу десяти тысяч часов делаешься однажды мастером дыхания. Да, еще делаешься инвалидом — буквально invalid — не-пригодным — ты не пригоден, на мне этот штамп… как отметка на заводе, с которой я отправился на конвейер капитализма, — но все-таки делаешься и мастером тоже.
Никаких историй не остается, кроме историй болезни, и никому не нужное мастерство дышать становится твоей вотчиной… Короче говоря, я пришел приготовленным на эту войну, где против крестьян, спящих крепко после пахоты, накануне пахоты, ранней весной, глубокой зимой — чертов Хозяин применил биологическое оружие. Как и все, я не знал, что объявлена брату-крестьянину война, но выучил, какова дыхательная помпа и как ею пользоваться, и выучил, что будет в дни, когда она перестает работать. Дни, когда изобретаешь мнительную бездну в себе, самопознающую дыхательную науку, замешанную на владении неостановимой грудной помпой — то, о чем большинство никогда не вынуждено задумываться. Нынче они со мной в одной лодке, и им до смерти страшно сдохнуть.
Тем более, что задыхаться обидно, мне-то не знать. Все ринулись за туалетной бумагой; тут, в Калифорнии, помешались на том, чтобы заткнуть свой ужас через анальную дырку, я думаю, они не понимают, что вечно живут в состоянии перманентно сжатого от ужаса ануса и постоянно мечтают гладить, массировать — короче, как-нибудь расслаблять его. Это напряжение почти непереносимо — по крайней мере, сосед готов стоять в бесконечной очереди, чтобы купить заветные рулоны, чтобы заполнить корзину вещами, что угодно, только бы не встретиться. Дороги опустели и ни разу за весь следующий год не заполнились снова, люди запрятались в норки, бизнесы вроде нашего, где я служил в полубессознательном состоянии, начали процветать, будто похоронщики времен войн и чумных жатв.
Газ и энергия ходят не только в постоянном поступательном движении вверх — к чему-то лучшему, освобождающему. Есть и целая энергия в индийском пантеоне, отвечающая исключительно за нисходящее движение, вниз и прочь, в сторону низшего состояния. Можно не применять это знание, но лучше иметь его в виду. Когда вниз спускающаяся энергия и вверх поднимающаяся прана сталкиваются, происходит микровзрыв, он называется сердцебиением и случается обычно, как несложно догадаться, в центре груди. Тебе отмерено их немало, этих микровзрывов, течение газов и энергий нельзя останавливать, если только не готов к тому, что остановится само сердце. Прану можно спутать с кислородом, но индийцы говорят, дело хитрее: кислород,